Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смирись, гордый человек, непотизм вечен, в отличие от следов жизни и аутентичной обстановки. Монтень, проводивший в этой башне времени больше, чем с женой, всячески способствовал ей к украшенью, как то положено потомственному аристократу.
Дорогие ковры покрывали лестницы, комнатные полы и стены не только для уютности, но и ради согрева. Изысканная мебель, шкафы для инкунабул и резные лари для редких рукописей не загромождали пространство. Изысканные подсвечники на скульптурных стойках напоминали об Античности. Раритеты и диковины, привезенные из путешествий, а также осмысленные приношения украшали, ну, например, камин или же бюро, ящички которого были набиты бумагами и изящными вещицами: без них скучно существование даже самого философствующего сочинителя. Какие-то внешне невинные безделицы, должно быть, напоминали Монтеню о безвременно ушедшем Этьене де ла Боэси и были ему особенно дороги. Синдром «башни Монтеня»
В лучшем случае время оставляет стены. Где-то их больше, как в башне Монтеня или, по несчастливой случайности, в Помпеях, где-то меньше – там, где археологи добывают в земле фундаменты, очертания улиц и дорог.
В Равенне история оставила несколько цельных памятников с мозаиками. Они даже не потускнели (что выгодно отличает их от фресок), из-за чего нам и теперь явлены цвета и краски, которыми люди любовались за много веков до нас, что само по себе кажется чудом, в отместку забрав все остальное.
Нынешние улицы ее, правильные и логичные, – наследие пары последних веков (хотя и повторяющие геометрию средневековой столицы), из-за чего первоначально Равенна воспринимается как обычный среднестатистический европейский городок повышенной комфортности, впрочем, не лишенный некоторого южного демократизма.
Это раньше, после того как ушли столичность и море, Равенна стала заброшенной и омертвелой – цельной сценой упадка с травой в полный рост, теперь же она – простогород, инкрустированный немногими древностями.
Спасибо Элине, впервые я поймал это чувство именно в шато Монтень, где восстановленная потомками писателя башня работает примерно так же, как документация перформанса актуального художника – горение и энергетический напор ушли вместе с людьми, оставив «золы угасшъй прах»18: скупые музеефицированные документы лишь от самой малой, минимальной части (сто седьмая вода на киселе) намекают на то, что творилось тут ранее.
Нужна какая-то особенно настойчивая фантазия, дабы оживить и расцветить эти изнутри окончательно окаменевшие постройки – глухонемые свидетельства некогда активно колыхавшейся внутри них жизни.
Фантазия эта сродни медитации или усидчивому выкликанию духов конкретных комнат и залов, откуда теперь выскоблено и вынесено все, что можно было вынести. Отныне они так же бедны «предметным миром», как «Утешение философией», под завязку набитое самыми разными дискурсами и жанрами. Сатура. Ярмарка жанров
Другим источником реалий и атмосферных ощущений в «Утешении философией» оказываются поэтические монологи Философии, которыми Боэций прокладывает все главы, как это и положено жанру сатуры, чередующему стихи и прозу.
В них, опять же, не очень много фактуры, зато полно «духа эпохи» и, например, декаданса, охватившего королевский дворец на закате правления Теодориха, совпавшего с таким же глобальным для судьбы Равенны, как отход моря в сторону, идейно-политическим кризисом19.
Ты видишь царей, сидящих
На тронах своих высоких,
Ты видишь пурпур роскошный
И стену суровых стражей,
Грозящих яростным видом
И тяжким дыханием гневным.
И если заботы даже
Ушли б из дворцовых сводов,
Увидеть ты б мог тиранов
В оковах своих жестоких.
Их сердце полнит отрава
Страстей и тоски безмерной,
Рассудок темнит досада,
Волненье в крови терзает,
Печаль их гнетет и манят
Обманчивые надежды.
И смертный так же, желаньям
Всевластным своим покорный,
Свободным не будет, цели
Своей не узрит вовеки.
(IV, II, 256)
Сатура вполне позволяет объединить под своим зонтиком не только разные стихотворные метры (в каждой части они свои, и всего их в «Утешении философией» использовано более двух десятков), но и литературные жанры.
Первую книгу главного сочинения Боэция можно отнести к исповеди, вторая – моралистическая проповедь (диатриба), третья – диалог, четвертая и пятая, самые умозрительные и отвлеченные с точки зрения возможной поживы для меня, окончательно впадают в рамки теоретического трактата.
И если бы я был горазд на поэтические вольности, то срифмовал бы пять книг «Утешения» с пятью главными «мозаичными» достопримечательностями Равенны.
Корневые рифмы
Теодорих, как к нему ни относись, способствовал небывалому расцвету города и городской культуры, в том числе породившей и феномен Боэция, «последнего римлянина» и вообще-то отца средневековой схоластики, который отчасти придумал, отчасти первым определил или ввел в обиход массу понятий. Ими люди пользуются до сих пор, даже не догадываясь, кому этим обязаны20.
Казнь Боэция и его наставника Симмаха, конечно, косяк, но вообще-то все отзываются о Теодорихе уважительно как о безусловно мудром и дальновидном правителе21.
Одним из важнейших качеств Теодориха была веротерпимость. Флавий Магн Аврелий Кассиодор, сенатор и консуляр, долгие годы служивший начальником королевской канцелярии (благодаря его письмам мы знаем о жизни Боэция то, что знаем не из текста «Утешения»), приводит слова государя: «Мы не можем властвовать над религией, ибо никого нельзя заставить верить против своей воли».
Сам Теодорих был арианином, но уважал католические верования местного римского народа, который долго мотался среди разных ересей, пока после Вселенских соборов в Эфесе и в Халкидоне не решился вопрос о богочеловеческом происхождении Христа в ортодоксальной формуле «две различные и нераздельные природы в одном лице».
Примерно таким же различным и нераздельным во времена Боэция, Симмаха и Кассиодора было сосуществование двух народов и двух верований внутри одной страны и внутри одного столичного града. Танин вопрос
Это обстоятельство мирного сожительства двух (если не гораздо большего количества) культур на одной территории важно для ответа на вопрос таллинской жительницы Татьяны Даниловой, которая спросила меня в фейсбуке:
Где-то во второй пол. III в. в (римской?) скульптуре происходит отказ от анатомической и портретной точности. Вместо этого появляются архаизированные/примитивизированные (в фольклорном духе) статичные портреты – см., например, статую тетрархов, которая в Сан-Марко (306 год, императорские мастерские!), портреты Максимина Дазы или Константина. Что произошло и с чем это связано?
Вопрос, заданный Таней, имеет прямое отношение к мозаикам Равенны с их античным прононсом, везде все еще побеждающим будущую византийскость.
Там ведь и христианство было другим