Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петр вытянул шею и внимательно слушает. Видно, задет какой-то нерв, может быть главный, самый больной.
Когда Иван замолкает, выговаривается и посматривает опять почему-то вверх, Петр говорит, не изменяя выражения лица, оно так же серьезно и внимательно:
– Я свою один раз па-а-п-пробовал поучить, так она меня на п-п-пятнадцать суток засадила.
– Я б ей засадил, – говорит Иван, и на скулах его, пробежав, скрываются тяжелые и крепкие желваки, даже уши шевелятся.
А ты ничего не говоришь ни про свою тещу, ни про свою жену, потому что тещи у тебя нет, она умерла в войну, когда и тещей твоей не была, а жена у тебя – молодец, хотя, конечно, и у нее завихрения бывают, и раза два даже погонять пришлось, правда, давно, молодые еще были, да зачем об этом рассказывать? Иван бы, он тоже не рассказывал, видно, здорово из‑за тещи расстроился, ну а Петр – он человек такой дурной.
– Ладно, наливай, – говоришь ты, обращаясь к Ивану, чтобы прекратить этот разговор. Ты говоришь, понимая, что рано еще наливать – еще после первой толком не закусили, но Иван уже налил, и вы пьете.
Теперь можно отдохнуть. Ты дожевываешь кусок хлеба с наложенными на нем горкой кильками, срываешь травинку с жидкой метелкой, покусываешь ее и откидываешься на спину, вернее, на бок, полулежишь, упершись локтем в землю. Иван сидит по-татарски скрестив ноги и весело орудует ножом, очищая редиску от кожуры, – витамины витаминами, но когда земля после водки на зубах хрустит, тоже не очень приятно. Редиски становятся новенькими. Они одна за другой летят на газету, а некоторые летят в рот Ивану. Он между прочим жует их и продолжает работу. Петр сидит неудобно, на корточках, и, согнув худую длинную спину так, что костяшки хребта выперли, дымит папироской, не вытаскивая ее изо рта, щурит от дыма глаза и смотрит вниз, себе под ноги.
После второго стакана хорошо помолчать, особенно если после первого разговор не получился. И вы молчите. После второго стакана хорошо подумать. И вы думаете. Но о чем – вы скажете не сейчас, а когда возьметесь за вторую бутылку или даже позже, потому что сам Господь Бог не может сейчас утверждать, что эта вторая последняя бутылка сегодня последняя.
– Дай-ка в зубы, – обращается Иван к Петру и протягивает руку, не глядя на него. Петр вытаскивает смятую пачку «Севера», достает с самого дна папироску.
– Д-д-две осталось, – говорит Петр и добавляет: – Надо б-б-бы-ыло курева купить в магазине.
Иван закуривает, глубоко затягивается и медленно выпускает дым. Нет, не отошел он от тещи, здорово она его задела. Он вообще мужик обидчивый. И после того случая он полгода не разговаривал, не то чтоб выпивать, только здоровался. Он ведь здоровый. С ним и втроем трудно справиться. Симак тоже мужик здоровый, а еле успокоили тогда. Нет, обидчивый все же Иван. Зато не шебутной. А что тогда случилось, то, видно, Валька его довела. Да и помоложе он тебя. Года на три или четыре. Тебе не хочется больше ничего говорить Ивану, успокаивать его, мужик должен быть всегда мужиком, и ты сплевываешь стебелек, берешь штуки три очищенные редиски и бросаешь их в рот. Солички б…
Петр докуривает папироску, вернее, она гаснет, и он забывает про нее. Сейчас он что-нибудь скажет…
– Я од-д-дин раз у тещи напился… Б-бу-у-тылки две самогонки выпил. Та-ак я, когда спал, весь кровать-диван ей об-об-обоссал… Полный поддон налил. – Петр смотрит на Ивана с заискивающим интересом, ожидая смеха, но Иван молчит.
– Бывает, – говоришь ты, накладывая на хлеб кильки, и еще раз думаешь о том, что не любишь таких вот заик, ну не дурак ли, опять начал про тещу. Ты кладешь хлеб с кильками рядом с собой на траву и, ничего не говоря, берешь вторую бутылку, срываешь с нее пробку и, обращаясь к Ивану и к Петру, произносишь то самое слово:
– Давай. – Просто, спокойно и убежденно получается у тебя оно, но ты об этом не думаешь. Ты съедаешь хлеб с кильками и говоришь про статью, которую ты в журнале «За рубежом» прочитал. Ученые в Америке открыли, что гриппом люди от свиней заражаются. Для Ивана и для Петра это новость. Петр дергает удивленно головой, что-то пытается сказать, но не получается. Видно, когда выпьет, он совсем сильно заикается.
– Надо свою свинью скорей резать, – задумчиво говорит Иван, и, хотя в это время года их никто не режет, он, похоже, сделает так, как сказал. Он тоже откидывается назад, упирается в землю локтем и покусывает травинку. После третьей достаточно намека на разговор, и во всем, что было неясно и нельзя было разобраться часами, вы разбираетесь минут на десять-пятнадцать. Все, как говорится, становится на свои места, но вы об этом не думаете. И вы спокойно приходите к выводу, что американцы, может быть, и правы, они не дураки, но не зря же грипп то гонконгским называется, то каким-нибудь арабским. Тут наверняка дело без китайцев не обходится.
Иван поминает нехорошими, но правдивыми словами Мао Цзедуна, и Петр прибавляет, заикаясь и краснея от искренности чувств, еще несколько слов, от которых кормчему наверняка больно икнулось на том свете.
– Картер тоже скотина, – говорит Иван, сплевывая.
И вы с Петром соглашаетесь, что Картер скотина, да еще какая, наши сначала думали, что он по-хорошему будет, но он скотиной хорошей оказался. Все они хороши, приходите вы к выводу, один Кеннеди был ничего, но его сразу убрали. Потом вы говорите про Кубу и хвалите Кастро за то, что он никого не боится, и начинаете спорить: есть ли на Кубе наши ракеты? Иван с Петром утверждают, что есть, а ты говоришь, что нету, их еще в шестьдесят первом по договору наши убрали, но в конце концов приходите к выводу, что подлодки наши там недалеко, и это вас мирит и успокаивает. И чем больше вы говорите о политике, вспоминая, кто где что читал, тем с большей ясностью сознаете, что две «белых» на троих – мало. Но никто об этом вслух не говорит. Это хорошо, что вы не заспорили, не разругались, а поговорили по душам, и ты посматриваешь на Петра, и тебе начинает казаться, что он неплохой мужик. Бутылку, в которой еще граммов триста водки, ты придерживаешь рукой, чтобы не упала. И вот наступает пауза, потому что надо сказать очень важные для этого случая слова и слово. И это слово вдруг произносит Петр, совсем не заикаясь. Он говорит:
– Давай!
Ты согласен с ним, поднимаешь бутылку и разливаешь все, что осталось: Ивану, Петру и себе, а потом отбрасываешь бутылку в сторону. Вы выпиваете, даже Петр пьет сейчас спокойно, не дергается, ты сплевываешь последнюю каплю через губу, считая почему-то, что там – осадок; Иван вытирает подбородок ладонью – пролилась немного; Петр берет сыр, разламывает его, быстро сдирает фольгу и ест с хлебом. А вы с Иваном берете лук, его еще немного осталось. Лук не очень вкусный – старый, что ли, но надо же доедать.
Теперь вы разговариваете о работе, об одном вам известном десятнике Ведмеде, соглашаетесь, что Ведмедь мужик справедливый, не обидит зря работягу; потом вспоминаете начальника шахты Конягина и соглашаетесь с тем, что он – скотина хорошая, ему только план давай да по субботам на работу выходи, а по-хорошему – нет; потом говорите про Ивакина с третьего участка. Он самым первым полгода назад ушел на пенсию, после того как пенсию повысили шахтерам, и немножко с завистью, но больше с удивлением говорите про живого здорового мужика Ивакина, который ничего не делает и получает сто пятьдесят рублей. Раньше хребет ломали за девятьсот рублей старыми, редко когда тысячу двести, и считали – ух! – деньги большие. Тогда, конечно, потяжелей жилось, а работу не сравнить, но шахтеров тогда уважали. Сейчас не то… Времена меняются, конечно, раньше тракторист в деревне был главный человек, все равно что летчик, а сейчас пьянь одна да пацаны. И так вы говорите и говорите, спокойно, соглашаясь друг с другом, но говорить все труднее, что-то мешает разговору, и вы знаете что…