Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Memories d’outre-tombe». «Мемуары из могилы».
Звучит как-то неуклюже. Слишком буквально и одновременно не очень понятно.
А твоя идея?
«Мемуары покойника».
Любопытно.
Неплохо, правда?
Совсем неплохо. Мне нравится.
Главное, верно по смыслу. Шатобриан писал эту книгу тридцать пять лет и завещал опубликовать ее через пятьдесят лет после его смерти. Так что, по сути, со страниц звучит голос покойника.
Но ждать пятьдесят лет не пришлось. Ее ведь напечатали в сорок восьмом, в год его смерти.
Его финансы совсем расстроились. После революции 1830 года его политической карьере пришел конец, и он залез в долги. Мадам Рекамье, его любовница на протяжении десятка лет, – да-да, та самая мадам Рекамье, – уговорила его почитать наброски из «Мемуаров» в ее салоне перед избранной аудиторией. Идея состояла в том, чтобы найти издателя, готового заплатить ему аванс за работу, рассчитанную на многие годы. Хотя из этой затеи ничего не вышло, рукопись была встречена восторженно. «Мемуары» стали самой знаменитой из неоконченных, неопубликованных и непрочитанных книг в истории человечества. Но денег по-прежнему не было. Тогда мадам Рекамье придумала новый план, и на этот раз сработало – более или менее. Было создано акционерное общество, и каждый вложился в будущую книгу. Назовем это фьючерсами, связанными с печатным словом, по аналогии с биржевыми играми на ценах соевых бобов или кукурузы. В сущности, Шатобриан заложил свою автобиографию под обеспечение своей старости. Он получил изрядную сумму наличными, что позволило ему расплатиться с кредиторами, и бессрочный годовой доход. То была блестящая сделка. За исключением одного «но» – Шатобриан не собирался умирать. Когда учредили акционерное общество, ему было хорошо за шестьдесят, а протянул он до восьмидесяти. К тому времени акции успели сменить не одного владельца, а его друзей и почитателей, щедро вложивших в него свои кровные, уже не было в живых. Шатобрианом владела кучка неизвестных. Их интересовала только прибыль, и чем дольше он жил, тем сильнее они желали ему смерти. Последние годы, видимо, были для него особенно горькими. Немощный, скрюченный ревматизмом старик, почти ослепшая мадам Рекамье, и все друзья в могиле. Но он до последнего дня продолжал править свою рукопись.
Веселенькая история.
Да, не самая смешная, но вот что я тебе скажу: старый виконт владел пером как бог. Это потрясающая книга, Алекс.
То есть ты не против провести два или три года своей жизни с мрачным французом?
Я провел целый год с актером-комиком эпохи немого кино. Самое время сменить пластинку.
Немое кино? Ну-ка, ну-ка?
Некто по имени Гектор Манн. Осенью я закончил о нем книгу.
Так ты был при деле. Это хорошо.
Надо же было чем-то себя занять. Вот я и придумал.
Почему я ничего о нем не слышал? Вообще-то я далек от кино, но тех, кто на слуху, знаю.
Никто о нем не слышал. Он развлекает меня тет-а-тет. Это мой придворный шут. Больше года мы были неразлучны.
В смысле? Вы жили рядом? Или это просто фигура речи?
После двадцать девятого года рядом с Гектором Манном уже никого не было и не могло быть. Он мертв. Как Шатобриан и мадам Рекамье. Или этот Декстер, как бишь его?
Файнбаум.
Мертв, как Декстер Файнбаум.
Ты провел год наедине со старыми фильмами.
Не совсем так. Я провел три месяца наедине со старыми фильмами, а потом заперся в комнате и девять месяцев писал о них. Странная затея, признаюсь. О вещах, которые в тот момент не были у меня перед глазами, я должен был рассказать в чисто визуальных терминах. Это было похоже на галлюцинацию.
А как насчет живых людей, Дэвид? С ними ты общаешься?
Практически нет.
Так я и думал.
В прошлом году, в Вашингтоне, был у меня один разговор – с человеком по имени доктор Сингх. Замечательный экземпляр. Хорошо поговорили. Он мне здорово помог.
А сейчас ты наблюдаешься у врача?
Нет, конечно. Ты первый, после доктора Сингха, с кем я разговариваю так долго.
Почему ты мне не позвонил, когда был в Нью-Йорке?
Я был не в состоянии.
Дэвид, тебе еще нет сорока. Не рановато ли ты себя хоронишь?
Кстати, Мне стукнет сорок в следующем месяце. Пятнадцатого, в «Мэдисон-сквер-гарден», намечается большая пьянка. Я надеюсь увидеть там тебя с Барбарой. Странно, что ты еще не получил приглашения.
Мы все переживаем из-за тебя. Не хочу лезть в душу, но, когда человек тебе небезразличен, трудно спокойно наблюдать со стороны за тем, что с ним происходит. Если бы ты дал мне шанс тебе помочь…
Ты уже помог. Ты предложил мне перевод, за что я тебе благодарен.
Это работа. Я говорю о жизни.
А что, есть разница?
Упрямый сукин сын, вот ты кто.
Расскажи мне про Декстера Файнбаума. Как-никак он мой благодетель, а я ничего о нем не знаю.
Ты закрываешь тему?
Как говорил почтальон, вертя в руках невостребованное письмо: мне это надо?
Дэвид, прожить без людей еще никому не удавалось. Это нереально.
Возможно. Хотя человек – экземпляр штучный. Может, я буду первый.
Из предисловия к «Мемуарам покойника» (Париж, 14 апреля 1846; переработано 28 июля):
Так как предвидеть день собственной смерти не в моей власти и поскольку дни, отпущенные человеку моего возраста, нам посылаются как милость или, лучше сказать, страдание, я чувствую себя обязанным коротко объясниться.
Четвертого сентября мне будет семьдесят восемь. Пора покинуть этот мир, а он меня уже давно покинул, так что я из него уйду без сожалений…
Печальная необходимость, которая всегда держала меня за горло, принудила меня продать мои «Мемуары». Кто бы знал, с каким тяжелым сердцем я отдал в заклад собственную могилу, но мои торжественные обещания и твердые правила поведения потребовали от меня этой последней жертвы… Мой план состоял в том, чтобы завещать их мадам Шатобриан. От нее бы зависело, выпустить их в свет или положить под сукно. Сейчас, более чем когда-либо, мне кажется, что последнее было бы предпочтительнее…
Представляемые «Мемуары» писались в разное время и в разных странах. В силу этого я был вынужден добавить прологи, описывающие места, где я оказался, и чувства, которые мной владели при возобновлении моего повествования. Так изменчивые обстоятельства моей жизни оказались переплетены. Иногда в минуты благоденствия мне случалось говорить о днях лишений, а во времена невзгод вспоминать пору своего счастья. Молодость, стоящая на пороге зрелости; обременительная старость, бросающая печальную тень на весну моей невинности; солнце, чьи лучи, от момента его восхода до момента его заката, постоянно пересекались и смешивались, – все это придало моему рассказу некоторую хаотичность или, если хотите, своего рода мистическое единство. Моя колыбель заглядывает в мой гроб, мой гроб в колыбель; мои страдания переходят в удовольствия, а удовольствия в страдания; и, перечитав эти «Мемуары», я и сам не знаю, чему они обязаны – молодому уму или седой мудрости.