Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Федерсон неумолим: чистота офицерского гальюна да будет свята! Тем временем Иванов-6, по-стариковски не торопясь, собирается на берег. Глухие рыдания прерывают его сборы. Кто-то плачет под самыми окнами салона.
Это Харченко, который знает, где именно надо плакать…
Растроганный такой любовью к службе, Иванов-6 обещает завтра же своей волей отправить Харченку в школу машинных подпрапорщиков. Но ставит условие:
— Офицером вы вернетесь только на мой крейсер. Я очень ценю вас, Харченко, как специалиста…
Иванов-6 разговаривал с унтером уже на «вы», как с будущим товарищем по офицерскому корпусу. В этом большая разница между Ивановым и Федерсоном…
Шатающийся от счастья Харченко решил дать своим приятелям хорошую отвальную.
Оставался на крейсере и боцман — Власий Труш, заглянуть в каюту которого просто необходимо. Каюта боцмана примечательна: где только можно, повсюду горят яркие этикетки консервов с ананасами, закупленных еще на Цейлоне. Всего 840 банок, пузатых и нарядных. Полвека существует уже на русском флоте традиция всех боцманов — спекуляция на ананасах. В Сингапуре такая банка обходится в 25 копеек на русские деньги, а в Петербурге боцмана сшибают за каждую по рублю. От этого большой доход и даже привлекательность флотской службы…
На челе Власия Труша — раздумье. «Кто сказал, что по рублю? Это до войны цена твердая. А теперича проценты за рыск получить надо с каждого рыла? Надо хоша бы по полтине накинуть!»
— Рыск! — бормочет боцман и, мусоля карандаш, оцепенело впадает в царство детской арифметики. Ого! Прибыль сразу ощутимее: чего доброго, и курей можно развести. Домик-то у него в Мартышкино вполне располагает к заведению хозяйства. Курей — оно хорошо… Из кают-компании доносится музыка. Граммофон у боцмана уже есть, а вот…
«Рояль?» — думает Власий Труш, весь замирая в истомной сладости.
— Не, — говорит, вздыхая, — до рояля нам ишо не доплюнуть. Вот ежели бы еще по четвертаку на банку набросить, тогда… А почему бы и нет? Драть так драть. Ананас штука редкая, господистая. Ежели даму соблазнить желание имеешь, то без такой ананасины — хрен к ней подкатишься…
От дерзостных мечтаний бросает в пот. Закинув руку за спину, Труш врубает виндзейль, чтобы немного остудиться. Ревет походная вентиляция, и под дуновением тяги три волосинки на челе боцмана встают дыбком — трепетные… В тиши боцманской каюты рождаются сейчас такие афоризмы: «Ананас не картошка, понимать надо…»
— Рыск, рыск… Всюду — рыск!
* * *
А в кубриках — тоска зеленая. Опостылели крашенные под шар переборки, железные рундуки с барахлом, столы на цепях, надоедное фуканье насосов, вытягивающих наружу через трубы запахи каши, пота, перегара и мыла.
Наслаждения берега постепенно утихли, письма из России замусолены и изучены, и матросы вдруг сделались задумчивы, рассеянны, даже подавлены. И часто вспоминали, как мэр Тулона пожимал им руки, приподымая перед каждым блестящий цилиндр.
— Говорят, — рассказывал Шестаков, — в Марселе-то еще чище было. Когда наших солдат, крупу несчастную, во Франции высыпали, так сам Пуанкаре по плечу солдат хлопал.
— Демократы, — переживал комендор Захаров. — У нас на шкафут норовят поставить, а у них — за лапку: мое почтение. Сам видел, подошел матрос-француз к своему офицеру, прикурил у него и… отошел. И даже в ухо не получил!
Сашка Бирюков, зажав меж колен колодку, чинил ботинок.
— Попробуй у нас — прикури у старшого. Он тебя потом до конца на солнышке скурит, даже чинарика не останется.
— А я, братцы, — вдруг сознался степенный Захаров, — еще во Владивостоке три рубля у Вальронда занял…
— Ну-у? — удивились в кубрике.
— Ей-ей. Не вру. Дошел до конца веревки. Баба моя тут как раз разродила ни к селу ни к городу. Масленица! А выпить и закусить — пусто. Обозлился я на судьбу и подошел. «Ваше благородье, говорю Вальронду, отдам… Выручите!»
— И дал?
— Дал. Тут же занял у лейтенанта Корнилова и мне… дал!
— А как ты отдавал?
— Ничего. Мичман покраснел, даже извиняться передо мною стал. «Извини, говорит, Захаров, мне стыдно с тебя три рубля получать обратно. Но, понимаешь, сам без копейки сижу…»
— Вальронд такой, — хмуро рассудил баптист Бешенцов. — Он кутит, почем зря. В любой кабак, как баба в зеркало, так и всунется! Но от него обил, нету: душу еще не испохабил…
— Да, — согласился Сашка Бирюков, колотя по подошве. — Вам, носовому плутонгу, просто повезло на офицера. А вот нам, машинным, так… Бывает, нагнется Федерсон под мотылем, а я думаю: пихни разок — и амба! В котлету!
Захаров мигнул, переводя глаз на Пивинского:
— Не болтай, Сашка!
— А что? Сашка Бирюков себя еще покажет…
Пивинский вдруг ни с того ни с сего спустил с подволока стол, и он закачался на цепях посреди палубы, словно качели в деревне. Бросил подушку и завалился на стол, потягиваясь.
— Сдурел? — сказали ему. — Не велик князь! Дождись часа, и дрыхни до трубы… Это непорядок.
— Выслуживаетесь? — Пивинский привстал на локте, оглядел матросов. — Обвешались крестами, словно иконостасы. У кого Георгия, у кого японские солнышки, у кого львята английские… Просто потеха мне с вами!
— Завидно? — усмехнулся Захаров. — Да, русский матрос таков. Если бы мы да деды наши плохо воевали, так от России бы шиш остался. Мы служим честно. А вот тебя, словно сучку базарную, кажинный день по углам лупят.
— Меня не залупишь! — огрызнулся Пивинский. — Я тебе не сучка, а блатной с Лиговки, меня в Питере вся шпана знает. А вы, шкуры, накройтесь в доску до понедельника!
— Бить или погодить? — спросил Сашка Бирюков.
— А учить надо, — заметил баптист Бешенцов.
Шестаков подошел к столу, покачал его.
— Приятно тебе? — спросил. — Только ты нас, старых моряков Тихова океану, ране срока в деревянный бушлат не заворачивай.
И грохнул Пивинского со стола — штрафной гальюнщик так и врезался носом в настил палубы.
— Бескультурье, — говорили матросы, одобряя. — Мы за этим столом хлебушко режем. А ты грязным задом валяешься. Брысь!
Тут, приплясывая, скатились по трапу два матроса из машинной команды, отбили по железу хорошую дробь чечетки.
— Старики! — сказали, танцуя. — Харченко в Кронштадт сбирается ехать. Мошну свою развязал, сейчас из сберкассы деньги берет и плачет. А хутор у него, еще при покойном Столыпине строенный, бога-атый… Пропьем! Будет отвальная.
— Пропьем хутор! — загалдели матросы и побежали ставить утюги, чтобы гладиться, вешали зеркальца, чтобы бриться.
— Бешенцов, а ты пойдешь с нами? — спросили погребного. Баптист почесался, ругаясь: