Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Слово «ула» я слышал в Тибете не раз. Эта старинная трудовая повинность имеет самые различные формы. Немало скотоводов в долине Дам пасут в счет ула овец монастыря Сера. А за то, что их собственный скот пасется на монастырских пастбищах, кочевники, кроме того, платят оброк: за каждые двадцать пять овец, или пять яков, или пару лошадей полагается внести определенное количество масла, сухого творога, денег.
Среди вещей, запомнившихся нам на чириме, был большой окованный ящик с прорезями на крышке, который стоял в шатре одного из старейшин родов. Это была огромная копилка. Ежегодные празднества в долине Дам издавна стали и временем сбора податей.
Чтобы поближе познакомиться с жизнью тибетских скотоводов, я на следующий день отправился к дальним стойбищам, расположенным к востоку от места чирима.
Долина Дам удобна для выпаса. По краям ее тянутся горы, на склоны которых в теплое время года перегоняют стада. Летние стойбища расположены неподалеку от зимних стоянок. Поэтому скотоводам нет нужды часто менять место жилья (обычно кочевники делают это каждый месяц). Традиционное жилище тибетского скотовода — палатка из ячьей шерсти — выглядит тут более основательно. Она натягивается над глинобитными стенами, а не прямо над землей. К такому стойбищу меня и привезли. Нас издали встретили оглушительным лаем косматые псы. Это не те собаки, что валяются на улицах Лхасы, ждут подачки и взвизгнут иной раз, если на них наступят. Это настоящие звери, дикие и свирепые. На шум вышел хозяин. Лицо его, почерневшее от загара и ветра, выражало любопытство и тревогу: зачем пожаловал сюда сам правитель цзуна? Чуба из овчины мехом внутрь была надета в один рукав, прямо на голое тело. На обнаженной до плеча смуглой руке блестел браслет. Спутавшиеся темные волосы были кое-как заплетены в косу.
Вокруг палатки прямоугольником была сложена стена из аргала — лепешек сухого ячьего навоза. Это и запас топлива, и загон для овец. У входа было свалено несколько сухих кустов тамариска, обвешанных пестрым тряпьем, которое колыхалось на ветру. По ночам это своеобразное чучело отпугивает волков. Посередине загона были разостланы войлочные подстилки, на них сушился ячий творог. Старуха ударами в гонг отгоняла птиц. Вхожу внутрь палатки. Горьковатый дым аргала с непривычки ест глаза, сушит дыхание. Щель наверху, которая служит одновременно и окном, и дымоходом, пропускает достаточно света, чтобы осмотреться. В глинобитных стенах сделаны ниши. В них, как в шкафчиках, сложена незатейливая утварь — ведерки для доения овец, медные ковши, деревянная маслобойка. На очаге из камней стоит прокопченный котел. Вдоль одной из стен сложены кожаные мешки с маслом и солью. В переднем углу перед глиняной фигуркой Будды теплится несколько лампад и висит серая от пыли хата. Тут же лежит допотопное ружье.
Хозяин, которого зовут Цинпэй, не соглашается сесть рядом на войлок и в знак почтительности располагается прямо на земле. Стараясь скрыть смущение, он нервно скребет руками худое тело. С ведерком только что надоенного ячьего молока входит жена хозяина. Зачерпнув ковш, она протягивает его гостям, и тут происходит замешательство. Каждый тибетец всегда носит за пазухой свою чашку. Я слышал об этом обычае, да как-то забыл о нем. Цинпэй растерянно смотрит на жену: лишней посуды в доме нет. Но все улаживается. Иду к шоферу и одалживаю у него кружку. Ячье молоко великолепно. По вкусу оно не отличается от сливок. Потом хозяйка подносит свежий творог, овечий сыр.
Вначале на все вопросы, старается отвечать правитель цзуна. Но постепенно удается втянуть в беседу самого Цинпэя. Его немногословные фразы, дополняемые самой обстановкой стойбища, штрих за штрихом воссоздают картину жизни кочевников высокогорных пастбищ в Северном Тибете. Как и все здешние дети, Цингой появился на свет под открытым небом. По старинному обычаю мать его за несколько дней до родов была изгнана из жилища и искала по ночам убежища от холода и ветра среди скота. Так издавна поступают, чтобы крики роженицы не испугали духа очага.
Едва начав ходить, мальчик уже учился ездить верхом на яке. Девяти лет он умел метко пущенными из пращи камешками заставить доверенных ему телят идти в нужном направлении. Такая сплетенная из шерсти праща издавна заменяет тибетским скотоводам пастушеский бич.
Однажды ранней осенью, когда Цинпэй спускался со стадом в долину, неожиданно налетела метель. Все скрылось в белом круговороте. Овцы сбились в кучу. Сквозь вой ветра мальчик расслышал отчаянный лай собак. Жеребенок, на котором он сидел, захрапел, почуяв волков. Их было три. Один сцепился с собаками, другие гонялись за овцами. Пустив в ход плеть, Цинпэй с трудом отогнал хищников. Навьючив на коня туши задранных овец, он с тяжелым сердцем отправился домой.
Но, вопреки ожиданиям, отец не наказал его за недосмотр. Выслушав сбивчивый рассказ мальчика, он вынул из-за пояса кинжал и протянул его сыну.
— Носи. Мужчина теперь, — как всегда сурово произнес отец и, взяв сыромятную шкуру, сел тачать первые в жизни Цинпэя сапоги.
Так рос Цинпэй. И хотя, казалось, никто ничему не учил его, знал он многое. Опыт многих поколений скотоводов, кочевавших в долине Дам, стал для него азбукой жизни. Она научила юношу читать строки великой книги мудрости — природы, неизменной и переменчивой, понятной и непостижимой. На многие вопросы, рождавшиеся в голове, Цинпэй находил ответы в запахе трав, в цвете неба, в голосах птиц. Плывущие со стороны Ньенчен-Тангла облака означали, что можно отправляться в дальний путь, не боясь ненастья. Услышав ранним летом голос птицы кую, он был уверен: травы нынче будут хорошими. В жаркие дни Цинпэй гнал скот от стоячих водоемов, ибо вместе с осокой там росла почти неотличимая от нее ядовитая трава, от которой яки болеют.
Но было в явлениях всесильной природы и много неведомого, необъяснимого, что вызывало благоговение и страх. И весь мир, который лежал за пределами непосредственного опыта, был для скотовода населен многочисленными духами. Чтобы уберечься от их злой воли, надо было следовать старым установлениям: менять стойбище в девятый, тринадцатый или девятнадцатый день луны; забывать что-нибудь дома, если предстояла опасная дорога; менять путь, если попадался навстречу сборщик аргала с пустой корзинкой. Цинпэй не расставался с шерстяным шнурочком, который завязал ему на шее один из святых отшельников в ближнем монастыре. Пусть пришлось пожертвовать пять баранов — амулет этого стоил. Сам Цинпэй редко обращался к Будде с молитвой. Как и его отец, он верил, что главное — это сделать хорошее приношение монастырю, а уж ламы лучше знают, как помолиться, чтобы семью миновали беды. Если нужно было решить что-нибудь важное: дать имя ребенку, продать пару лошадей или отправиться на юг за зерном, — он не предпринимал ничего, не посоветовавшись с ламой.
Так шел год за годом. Суровый уклад жизни кочевий, жизни, всецело поглощенной упрямой борьбой за существование, казался навсегда предопределенным, как смена времен года, незыблемым, как горы. И зимой и летом семья просыпалась от холода. Лежа на кошмах, постланных на земле (женщины — слева от очага, мужчины — справа), люди ежились под рваными овчинами, ожидая, пока солнце растопит иней. Темная кожа на кряжистом теле Цинпэя иногда по году не знала прикосновений воды. Корка жира и грязи на коже тибетца предохраняет и от резких колебаний температуры, и от сухости разреженного воздуха. Поэтому, наверное, в стойбищах и бытовало поверье, что тот, кто моется, открывает болезням дорогу внутрь себя. Только раз в году, во время, установленное обычаем, отправлялись кочевники к горячим источникам, которых много в Тибете. Люди давно уже постигли чудодейственную силу пузырящейся, дурно пахнущей воды, которая дает бодрость, исцеляет от недугов.