Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Капитан пощипал бородку, а я отметил про себя, что похожая мысль и самому мне пришла в голову сегодня по дороге в Псков. – Если без истерик – из всех существующих идеологий ответственнее других эту диалектику осознают фашисты. Они открыто говорят, что сделать нечто лучшее можно только за счет того, что кому-то станет хуже. То есть зло и добро бессмысленно искоренять, есть смысл их просто перераспределить.
– Хочу напомнить замечание Делеза о том, что раб и господин местами не меняются. – Новейшую философию у нас на журфаке одно время читал
Секацкий. – В этом случае не существует никакой диалектики, поскольку есть более фундаментальная вещь – иерархия, аристократизм если не крови, то судьбы. Но почему возникла оговорка об “истерике” у человека, расставшегося с предрассудками? Что за церемонии?
– Потому что тевтонцы испортили песню. Еще Бердяев заметил, что они, конечно, люди интересные, но немного больные – у немцев за их добропорядочностью, любовью к дисциплине и стерильной организации жизни скрывается первобытный страх перед хаосом. Неспроста многие гениальные немцы съезжали с петель. Как бы странно ни выглядело мое заявление, но они – просто недостаточно цивилизованный народ, поэтому фашизм быстро перешел у них от мировоззрения к какому-то чудовищному и кровавому безумию. А что до церемоний, – по-русски не вынимая ложку из стакана, генеральный директор глотнул чай, – то этого не люблю. Тактичность и политкорректность – главнейшие источники лжи. Первая неодолимая неправда рождается от боязни обидеть другого. Бог не церемонится с человеком и уже хотя бы этим не умножает неправду, а мы церемонимся друг с другом и все время врём.
Выходит, курехинская позитивная шизофрения – это прививка от всеобщего национального безумия, от страха перед хаосом, как прививка опасности – средство от гуманистического маразма.
Поддерживать с трансцендентным человеком эту интересную, но скользкую тему я все же не стал.
– А сейчас над чем работаете, если не секрет?
– Для вас – не секрет. Один киргизский бай надулся на Олимпийский комитет. Кому-то не тому они подсуживали. Так мы решили развести их по-взрослому – включить в состав олимпийских видов спорта скоростное свежевание барана. Как на курбан-байраме.
Все было, в общем-то, в порядке: в голове Капитана памятник Нобелю производил оглушительные микровзрывы, в террариуме лениво голосили певчие лягушки, во дворе раздавался молоток гвоздобоя. По аранжировке и сценографии с их варварским эстетизмом – вполне в духе
“Поп-механики”.
– А Вася зачем стучит? – задал я вопрос, который давно напрашивался.
– Вообще-то он нормальный парень, но внутри него сидит дурак и иногда высовывается. – Капитан ласково погладил яшмовое пресс-папье. – Он ночью в офис девок привел, а они в дисковод печенье засунули. Ну зачем, спрашивается? Теперь дисковод менять надо. – Генеральный директор насупил брови. – В наказание Вася должен освоить четыре килограмма гвоздей.
– В чем же тут наказание?
– Для этих засранцев самая тяжкая кара – бессмысленный труд.
– А если он схитрит и гвозди выбросит?
– Не выбросит – я потом колобахи сожгу, а гвозди взвешу. – Ложечкой
Капитан извлек со дна стакана ломтик лимона и целиком отправил в рот.
6
Как оказалось, паролем для меня в этой истории нежданно послужил
Фламель – такой в здешней пещере был, что ли, “сезам, откройся”. Но об этом после. А теперь – краткая хроника дня.
Итак, я был зачислен в “Лемминкяйнен” и введен в курс кое-каких прошедших и грядущих дел.
Потом с Капитаном, белобрысым Артемом и гвоздобоем Василием я купался в Великой, видя в ней что угодно, но только не собственное отражение. Артем был загорелый, будто его, как пасхальное яйцо, варили в луковой шелухе, а Василий оказался без меры расписан татуировками, так что тело его напоминало оскверненный памятник.
Потом мы пили водку, бросая в стаканы ледяные кубики арбуза, и смотрели, как ворона на отмели расклевывает ракушку. Капитан, правда, ворочая в костре утыканные шляпками обрубки бруса, пил мало и больше довольствовался арбузом. При этом, следуя методологии
Козьмы Пруткова, он рассуждал о том, что жизнь человеческую можно уподобить магнитофонной ленте, на которую записана песня его судьбы.
Жизнь же горького пьяницы – это порванная и вновь склеенная лента, так что в песне то и дело возникают пропуски (беспамятство), как правило, приходящиеся на припев.
Потом я позвонил Оле и дал ей повод для пустяковой ревности, сообщив, что нелегкая занесла меня в Псков, чтобы перековать орала на свистела, и я тут заночую. “Не увлекайся псковитянками”, – сказала лютка. “Даже если увлекусь, – поддал я хмельного жару, – потом все равно изменю им с тобой”.
После я лежал на диване в квартире Артема и обдумывал все, что сегодня услышал, а за окном висела круглая луна, изъеденная метафорами уже задолго до Рождества Христова. Постепенно мысль моя уклонилась в сторону, так что я ни с того, ни с сего вдруг с дивной ясностью постиг: теперешнее человечество живет в обстоятельствах абсолютной катастрофы, но в массе своей прилагает усилия не к тому, чтобы это осознать и попытаться ситуацию исправить, а к тому, чтобы улизнуть от реальности, поскольку она воистину ужасна, бедственна, жутка… Похоже, человечество вот-вот столкнется с чем-то, что противно самой его природе, но что какой-то злою силой ему вменяется в обязанность встретить приветливо и попытаться с этим
договориться. Нам предлагают выкурить трубку мира с дьяволом. Но, чтобы выстоять и спастись, мало найти себя в какой-нибудь великой традиции, как следовало бы русскому человеку, сколь бы он ни был многогрешен, находить себя в православии, надо еще ступить на путь личного героизма. То есть, оставаясь в лоне великой традиции, надо быть героем, рисковать всем, что у тебя есть, даже жизнью, потому что без риска и самоотверженности нет ничего – ни духовного движения, ни вообще пути. Для всякого познания необходимы мужество и смирение – эта истина должна стать для человека осмысленным выбором, так как без личной истории – а большинство людей живет без личной истории, как пыль, как птичка, как ряска в пруду – нет спасения и нет пути. Именно героизма сейчас так не хватает и нашему времени, и нашей великой традиции…
Мысль эту, впрочем, я до конца не додумал, потому что в темноте надо мной звенел убийственный комар (у Артема был только один фумигатор, и он мне не достался) – то приближаясь, то удаляясь, то замолкая, то вновь теребя струну своего изводящего писка. Казалось, этот мерзавец, этот иуда среди инсект, хитрит, коварно играет со мной, берет на измор… Что, и с ним договариваться? Постепенно комар, как некое безусловное зло, принимал в моем воображении черты изощренной индивидуальности, и это было невыносимо – встречи с безликим злом стоят человеку куда меньших нервов.
1