Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Некоторое время он сидел молча, погруженный в невеселые мысли, будто в некий непрозрачный омут, вынырнуть из которого ему мешала тяжесть, сидевшая внутри, потом тихо запел. Слова, которые он еще вчера не мог вспомнить, вдруг обозначились сами по себе, возникли в мозгу и четко оконтурились, они легко соскакивали с языка, дробили тяжелую муть, сидевшую в нем…
Одно было скверно — ни одна песня не имела конца, а иногда и начала, это были обрывки, с которыми Геннадий мирился, они поддерживали в нем язык, без этих обрывков, как и без матери, возникавшей рядом, когда ему было трудно, он, похоже, совсем бы забыл русскую речь, куплеты эти были частью того, очень важного, что не давало ему сломаться и угаснуть.
А грань между жизнью и смертью пролегла где-то рядом, находилась под рукой, прямо под локтем, достаточно было сделать одно короткое движение, чтобы достать до нее — всего одно короткое движение… Но сдаваться было нельзя, даже если дыхание у него будет совсем перекрыто, а чужие жесткие пальцы сомкнутся на глотке.
Он пел, смотрел в неровно колышущуюся горькую воду океана, но океана не видел. С кормы, громко, по-мужицки шлепая лапами, притопал пеликан Тега, пощелкал клювом и уселся рядом с человеком. Затих. Раз затих — значит, слушает. В голове неожиданно возникла, выплыв буквально из ничего, песня его детства — про фронтовые дороги, пыль да туман, в горле возник комок, и Геннадий замолчал.
Вода недалеко от берега внезапно вспухла пузырчатым бугром, с шумом растеклась, образовав неровные круги, и Геннадий увидел морского льва. Зверь высунулся из океана, будто хозяин, издал хриплое рычание — песня человека ему понравилась, он требовал, чтобы тот продолжил ее. Геннадий помял горло пальцами, сглотнул комок и вновь начал петь.
Уж коли у него появился еще один слушатель, то почему бы не спеть? Морской лев послушал его несколько минут, потом неторопливо подплыл к берегу и выбрался на сушу. Отряхнулся. Расположился он, вальяжно растянувшись на мелких блестящих камнях у самого носа ланчи.
Когда Геннадий перестал петь, лев встревоженно вскинул голову, покрутил ею из стороны в сторону, словно бы ловил теплую струю воздуха, вольно фланирующую в пространстве, просяще зарычал: ему не нравилось, что человек перестал петь. Москалев понял льва и неожиданно ощутил, как у него болезненно задрожали губы… С непокорным, плохо слушающимся ртом много песен не напоешь.
Лев снова зарычал, на этот раз тише — похоже, понял, что с человеком не все в порядке, ощутил его тоску, из которой тот пытался выбраться, но не мог, не хватало сил и, что самое плохое, желания бороться становилось все меньше и меньше. Это надо было выковырнуть из себя, растоптать ногами.
Нужно было жить и только жить, не сдаваться, где бы он ни находился, где бы ни обитал…
— Эх, Лева, Лева, — пробормотал он негромко, глядя на морского льва сверху вниз, спрыгнул на берег.
Морские львы — звери непугливые, зубы у них такие, что человека могут перекусить пополам, а горло таких размеров, что в него свободно втиснется пеликан вместе с лапами и желудком, доверху набитым рыбой; может легко проглотить пару собак, одну за другой, и они проскочат у него в брюхо, как два пельменя — на хорошей скорости…
Около морских львов всегда держатся чайки, даже пеликаны и буревестники, — эти умные звери часто угощают их рыбой, и птицы знают: голодными не останутся.
Людей львы не боятся, быстро распознают чужие намерения и, если человек подходит к ним на берегу, посматривают на него дружелюбно, не клацают зубами.
Не побоялся морской лев и Геннадия, спрыгнувшего с ланчи на землю, переступил с одного ласта на другой, поразмышлял немного и положил тяжелую голову на камни. Тоска вроде бы стала понемногу отступать от Москалева, слова, которые неожиданно пропали из внезапно ослабшей памяти, начали возникать вновь.
— Ладно, Лева, — сказал он морской громадине. — Песни я пою потому, что боюсь: от меня может уйти мой родной язык, я начал забывать его. Если забуду, то значит, забуду и Россию. Это плохо. У моряков есть такая вот песня — и печалить может, и бодрить…
Он набрал в легкие побольше воздуха, выдохнул, снова набрал — прочистил, можно сказать дыхание, — и запел. "Похолодало, похолодало, только черемуха вдруг зацвела…" Слова, пропавшие было, теперь покорно возникали в памяти, лепились дружка к дружке, высвечивались перед ним, словно бы электрическим огнем были написаны в воздухе, Геннадий сейчас и самого себя слышал, и голос свой пропускал через какой-то особый фильтр, позволяющий убирать лишнюю простудную хрипоту, табачный кашель, способный возникать внезапно, боль, рожденную внутренним щемлением, блуждающее онемение, которое само по себе рождается во всяком измотанном, дошедшем до отчаяния человеке.
Лев слушал человека, и тому казалось, что неотесанный, необразованный зверь понимает его, разумеет речь и чувства, сопереживает, мается, не зная, как помочь больному, подмятому обстоятельствами собрату своему…
Геннадию тоже было жаль себя. Ведь это только наивному, ничего не знающему и ничего не понимающему человеку кажется, что капитан дальнего плавания — это красивая жизнь, вызывающая восторг, восхитительная музыка и голубые воды морей и океанов, которые легко разрезает белый нос лайнера, потрясающие женщины и шампанское на серебряном подносе, поднесенное услужливым официантом, наряженным в изящный узкий фрак, слаженный экипаж в форменках и туго бьющийся на ветру праздничный вымпел, расположенный рядом с государственным флагом на мачте корабля… Жизнь у капитана дальнего плавания совсем не такая. Особенно у Москалева.
Стараясь, чтобы голос звучал душевнее, Москалев запел и "Скрылись чайки, угасают зори — далеко родимая земля", — и эта песня, вроде бы угасшая, так же возникла в нем, продравшись сквозь очерствелые напластования памяти, и когда он сбросил с губ последние слова "Но и в этой дали свет родимой земли не угаснет в душе моряка", понял, что петь сегодня уже не сможет.
Ни себе самому петь, ни таким слушателям, как усатый морской здоровяк с большими, навыкате, влажными глазами, и сонный пеликан, который сейчас обязательно будет требовать от него чего-нибудь поесть.
— Все, — сипло, как-то дыряво произнес Геннадий, опустил руки, — выдохся.
Два буксира в эти минуты заводили в гавань Сан-Антонио большой, похожий на плавающую скалу, заставленную хозяйственными коробками, контейнеровоз. Контейнеровоз бы расцвечен длинными гирляндами флагов. В стране, к которой был приписан этот, выражаясь старинным языком, пароход, сегодня наверняка отмечали какой-то государственный праздник, иначе с чего бы судну раскрашиваться, как новогодняя елка. Буксиры