Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но избегать кого-то в Венеции – все равно что играть в прятки в однокомнатной квартире: нет на свете более компактно организованного города. Венеция – нечто вроде музея с карнавальным налетом, огромный дворец как будто без дверей, все здесь соединено, одно переходит в другое. За день снова и снова встречаются те же лица, как предлоги в длинном предложении: свернул за угол, а там Лючия, и часики качаются у нее между грудями. Вот до чего она влюбилась в Д. Но в итоге набросилась на нас с пылкостью оскорбленной; возможно, мы этого заслуживали, но это было непереносимо: как туча мошкары, ее шайка преследовала нас на площади, осыпая бранью; когда мы присаживались выпить, они собирались в темноте поодаль от стола и выкрикивали оскорбительные шутки. Половины мы не понимали, зато с очевидностью понимали все остальное. Сама Лючия открыто в операциях не участвовала, держалась в стороне и управляла их деятельностью дистанционно. Так что в конце концов мы решили покинуть Венецию. Лючия об этом узнала. Ее шпионы были повсюду. В утро нашего отъезда шел дождь, когда наша гондола отвалила, появился мальчик с ошалелыми глазами и бросил нам газетный сверток. Д. развернул его. В газете лежала дохлая желтая кошка, и к ее шее были привязаны все те же дешевые часы. Чувство было такое, будто ты куда-то проваливаешься. А потом мы вдруг увидели ее, Лючию: она стояла одна на мостике над каналом и так перевесилась через перила, что казалось, непременно упадет. «Perdonami, – крикнула она, – ma t’amo» («Прости меня, но я тебя люблю»).
В Лондоне молодой художник мне сказал:
– Как это, должно быть, чудесно – первое путешествие по Европе для американца: вы не можете стать ее частью, вы избавлены от ее горестей… да, для вас здесь только красота.
Я не понял его и обиделся; но позже, после нескольких месяцев во Франции и Италии, осознал, что он был прав: я не часть Европы и никогда ею не стану. Я спокойно могу уехать, когда захочу, и для меня здесь – только сладкое, освященное царство красоты. Но это было не так чудесно, как полагал молодой художник; больно было чувствовать, что не про тебя эти трогательные мгновения, что ты всегда будешь в стороне от этих людей и этого пейзажа; но потом постепенно понял, что и не должен быть частью этого – это может быть частью меня. Внезапно открывшийся сад, вечер в опере, буйные дети схватили цветы и убегают по улице в сумерках, венок для покойника и монахини под полуденным солнцем, парижская пианола и ночные фейерверки четырнадцатого июля, поражающие в самое сердце виды гор и воды (озера, как зеленое вино в чашах вулканов, мелькание Средиземного моря у подножья скал), падающие в сумерках заброшенные башни вдали, хрустальная рака святого Зенона в Вероне, зажженная светом свечей, – всё часть меня, элементы – элементы, из которых сложится моя собственная картина.
Когда мы уехали из Сирмионе, Д. вернулся в Рим, а я – опять в Париж. Странная была поездка. Начать с того, что через дурного билетного агента я заказал место в wagon lit[8] Восточного экспресса, но по приезде в Милан обнаружил, что бронь у меня фальшивая и никакого места для меня не предусмотрено. Если бы я не насел кое на кого, сомневаюсь, что вообще попал бы на поезд – время отпусков, все забито. Все-таки мне удалось протиснуться в по-августовски душное и жаркое купе с шестью другими пассажирами. Название «Восточный экспресс» щекотало нервы ожиданием необычных событий – если верить тому, что рассказывали о нем мисс Агата Кристи или мистер Грэм Грин. Но к тому, что случилось на самом деле, я никак не был подготовлен.
В купе сидели два скучных шведских бизнесмена, один бизнесмен более экзотический, ехавший из Стамбула, учительница-американка и две снежноволосые итальянские дамы с надменным взглядом и ажурными, как рыбий хребет, лицами. Они были одеты как двойняшки – в ниспадающем черном с воздушным кружевом под шеей, заколотым аметистовой брошкой с жемчужинами. Они сидели, сжав руки в перчатках, и ничего не говорили – только когда передавали друг другу коробку с дорогими шоколадками. Кажется, весь их багаж состоял из громадной клетки; в этой клетке, частично накрытой шелковым платком, находился суетливый попугай плеснево-зеленого окраса. Время от времени попугай разражался безумным смехом; тогда дамы обменивались улыбками. Американская учительница спросила их, умеет ли попугай говорить; на что одна из дам с легким кивком ответила: да, умеет, но грамматика у него слабая. Перед итальянско-швейцарской границей таможенники и паспортисты приступили к своим докучливым занятиям. Мы думали, что они закончили с нашим купе, но вскоре они вернулись, несколько человек, и встали за стеклянной дверью, глядя на аристократических дам. По-видимому, они совещались. Все в купе замерли, кроме попугая, смеявшегося жутким смехом. Дамы сидели безучастно. К тем, что стояли за дверью, подошли люди в форме. Тогда одна из дам, трогая аметистовую брошку, обратилась к нам, сперва по-итальянски, потом по-немецки, потом по-английски: «Мы ничего плохого не сделали».
Но тут отодвинулась дверь и вошли двое чиновников. Они даже не взглянули на дам, а сразу подошли к клетке и сдернули с нее платок. Попугай закричал: «Basta, basta»[9].
Поезд резко остановился среди темных гор. От толчка клетка опрокинулась, попугай, вдруг очутившись на воле, с хохотом стал летать от стены к стене, и всполошившиеся дамы тоже полетели его ловить. Тем временем таможенники разбирали клетку; в кормушке обнаружилась сотня бумажных пакетиков с героином, сложенных как пакетики с порошком от головной боли, и в медном шаре на макушке клетки – еще такие же пакетики. Открытие как будто совсем не расстроило дам. Их волновала только потеря попугая: он вдруг вылетел в приспущенное окно, и они в отчаянии звали его: «Токио, ты замерзнешь, Токио, маленький, вернись! Вернись!»
Он смеялся где-то в темноте. В небе висела холодная северная луна, на сияющем диске промелькнула его плоская темная тень. Тогда дамы повернулись к двери; там уже толпились зрители. Надменно, невозмутимо дамы шагнули навстречу лицам, которых как будто бы не видели, и голосам, которых ни за что не пожелают услышать.
Искья
(1949)
Я забыл, зачем