Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вверх-вниз, с лица на изнанку, с изнанки на лицо.
Теперь, по прошествии десятилетий, я могу сказать, что в основе моей жизни лежат разные нити. Но именно бабушка Дуня, не отдавая себе в этом отчета, проложила ту, единственную, держась за которую, я – уже после ее смерти – выбралась из лабиринта советской жизни.
В тот день мы шли к Никольскому собору. Помню, бабушка остановилась. «Пожить бы еще лет двадцать…» На что я – нет бы за умную сойти – ляпнула: «Зачем? Ты и так старенькая». Теперь-то я уверена: бабушка разговаривала не со мной, но поняла меня правильно: «Поглядеть, чем дело закончится. У большевиков». И, не дожидаясь встречного вопроса (который вертелся у меня на языке – в то время я и понятия не имела, кто такие эти большевики), ответила: «Разворуют царское и сгинут».
Черт с ними, с большевиками. Я не о них. И даже не об уме. Кто из умников – тогда, в в начале шестидесятых, когда случился этот разговор (который я запомнила, не поняв ни слова), – мог такое предположить?
Единственное, в чем бабушка ошиблась, – в сроках. В начале девяностых нам казалось, лет на десять. На этом шатком основании мы возомнили себя победителями. А с другой стороны, история-то не закончилась. Так что, почем знать…
В 1930-м, после замужества дочери, бабушка осталась одна. Одиночество ее не тяготило. Скорее, наоборот. И раньше не особо хлопоча по хозяйству, теперь она и вовсе не заморачивалась.
Что вовсе не означает, будто в вопросах питания бабушка была не переборчива, или хуже того, всеядна: ела, что Бог послал. К божьему пайку она всегда добавляла. Свежие фрукты с рынка (в те годы фрукты считались барством, их и в магазины не завозили – кроме, кажется, мандаринов к Новому году); шоколадные конфеты; хороший крепкий чай. Чаевничала она по всем правилам: скатерть, тонкая фарфоровая чашка (от «царского» времени сохранились два сервиза: с японками и с незабудками), серебряные щипчики. Сахар бабушка признавала исключительно колотый. Конфеты разрезала на мелкие кусочки. Чтобы пить вприкуску. Не дай Господь – с песком!
Через год у нее родилась внучка. Моя будущая мама.
Родильное отделение больницы Коняшина находилось по соседству – в одном из корпусов Новодевичьего монастыря. К началу тридцатых монастырь, разумеется, разорен.
За решением властей (там, где до революции жили монашенки, теперь пусть корчатся роженицы) явственно виден замысел, отвечающий большевистской изнаночной логике. Согласно этой логике, прошлое надо не просто стереть из памяти – его следует «перекоммутировать», вывернув наизнанку (языческое сознание, глубоко погруженное в древние сакральные смыслы, ко всякого рода «перекоммутациям» относится всерьез).
По маминым словам, бабушка «очень переживала, расстраивалась, что не мальчик. Говорила: нельзя ли поменять?» (Тут, в отличие от «квартирного» вопроса, она, что называется, дала маху, не распознав замысла судьбы, уже строившей на мальчиков свои, далеко идущие, планы.) Судя по возмущенной реакции: «С ума сошла, девка красивая, умная, таких не меняют!» – медсестра, явившаяся с радостным известием, бабушкиной шутки не поняла.
По этой ли причине (как сказали бы нынче: гендерного разочарования), или, пережив смерть Раисы, боялась брать на себя ответственность за младенца – с новорожденной бабушка не сидела. В гости на Забалканский внучка стала ходить, когда немного подросла. Но и тогда бабушка брала ее к себе ненадолго. На день-два, редко – на неделю. Однако эти недолгие гостевания сыграли в маминой жизни особую роль.
Погостить у бабушки – казалось бы, что здесь особенного? Чтобы ответить на это вопрос, придется сравнить жизнь на Забалканском с жизнью на 1-й Красноармейской, в маминой родной квартире. Забегая вперед: между ними лежала пропасть. По сути, непреодолимая. Не два различных уклада – а две цивилизации. Две формы жизни.
Мамина, на 1-й Красноармейской[10], началась в июле 1931 года, когда из бывшего женского монастыря ее привезли в пятикомнатную коммуналку, где ее родители – Капитолина и Василий – занимали свои законные 8 квадратных метров. Эта односторонняя квартира (нынешние риелторы сказали бы: «гребенка») выходила окнами на банный двор. Беря выше и шире (как если бы google-карты в те годы уже существовали), в окрестностях дома можно разглядеть Военно-механический институт и большой гастрономический магазин. Однако центром предвоенного мироздания остается все-таки баня. В будние дни работавшая как «женская». Но по субботам и воскресеньям в ней обслуживали солдат. На помывку их приводили строем. Спустя годы (хотя сама она в этом не участвовала, для подобных развлечений была еще маловата) мама рассказывала: «Наши девушки висели на окнах, болтали с солдатами, заодно, наверное, подсматривали…»
Мне, доподлинно знающей, что станется с этими чистыми мальчиковыми телами, слышится слово: напоследок. Из мальчиков, отправленных на фронт летом 1941-го, в живых останется 3 % от общего числа.
«В первой комнате, – рассказывая о своей родной квартире, мама считает от кухни, – жила другая моя бабушка, Мария Лукинична. Кроме моего отца, у нее было еще три сына: Александр, Андрей и Григорий».
В маминой памяти их комната выглядит так: «Все пространство занимали кровати. У двери деревянный резной буфет. Шкафа не было. Посредине стоял дубовый стол на толстых ножках».
Раньше им принадлежала и восьмиметровая комната, но после женитьбы Василия ее отдали молодой семье. Мамин брат Виктор родился в ноябре 1939-го, но отец так его и не увидел: как раз тогда, в ноябре, он ушел на Финскую, а когда вернулся (в апреле 1940-го), младенец Виктор уже умер от менингита.
Еще один мамин брат родился мертвым. Потому и нет имени: не успели дать.
Счет мальчиковых смертей на этом не останавливается. Сын соседки Муси умер зимой сорок первого (не блокадной, а предвоенной). Мамин двоюродный брат Алик годом позже – в блокаду. Потом, после войны, они говорили: в нашей квартире мальчики не живут.
Война – рубеж. В маминых рассказах все строится на этом разделении: «перед войной» и «после». К этому я давно привыкла и почти не замечаю. Но зачем, рассказывая о жизни соседей, мама, в качестве предуведомления, неизменно указывает метраж? Словно все, что случится с ними в дальнейшем – не слепой замысел судьбы, а точная математическая функция от площади их комнат: закономерность, над которой можно сколько угодно ломать голову, но нельзя разгадать.
«Следующую, метров восемнадцать, – мама рассказывает, я записываю на диктофон, – занимала полячка Варвара Феликсовна. Она умерла перед самой войной. Но успела пригласить к себе каких-то дальних – скорей всего, по мужу, – родственников. Александру Ивановну с тремя дочерьми: Шуркой, Валей и Люсей…»
В июле 1941-го Александра Ивановна, чью голодную крестьянскую память еще не отшибло, увезла младших дочерей назад, в деревню. Ей казалось: на деревенские хлеба.