Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У ворот своего дома Аграфена соскочила с возу, одёрнула на себе скукоженную от дождя юбку и подошла к окну. Прильнув к нему лицом и прикрыв ладонью глаза от восхода, она попыталась всмотреться вовнутрь, но ничего не разглядев через запотевшее стекло, начала стучать.
– Нинка! Витька! Отворяйте! Эй, проснитесь!
В доме заскрипела кровать. Спустя некоторое время, звякая сдёргиваемыми крючьями, вышла из сенцев заспанная девочка и, отталкивая ногой стряхивающих с шерсти воду и ластящихся к ней собак, открыла ворота.
– Привет, соплюха, – сказал весёленький отец.
– Здрасте, – ответила девочка.
– Всё в порядке? – спросила у дочери Аграфена и подозрительно покосилась на мужа.
– Всё-ё-ёо, – ответила девочка.
– А я проверю, всё ли, нет ли. Витька дома?
– Нет. Он сёдня вас ещё не ждал.
– Он у меня дождётся, это точно.
Аграфена вошла, а Прокопий, испугав жену, дочь, лошадь, собак и дремавшую до этого Ялань, затянул вдруг что есть мочи: «Ах ты, ноченька, ах-да…» – и въехал во двор.
1978
Имелся у Марьи Митривны и Егора Гавриловича Солончаковых в хозяйстве их немалом ещё и баранишко. Чудной был зверь, точнее-то: чудаковатый. С овечьим стадом дел он не водил, живя отщепенцем и с сородичами своими не знаясь. В тридцатые годы такому лютому единоличнику Игарки было бы не избежать. «Это как пить дать, верно дак уж верно» – так говорили по этому поводу в Ялани.
Выхолостили барана хозяева молоденьким, на мясо проча. Однако проку из этого не вышло. Выглядел баран чрезмерно тощим. Да и был таким. А на шкуре его висело больше высохшей комками грязи и репья, нежели шерсти, так что и о стрижке нечего было думать. Всякий раз, когда приходило время забивать скотину, тоскливо ощупывал Егор Гаврилович бока своего рогатого чудовища, беззлобно обзывал его кощеем и оставлял пожировать до следующей осени, особой надежды, правда, уже не питая. Таким вот образом и дотянул баран до средних лет бараньих.
Прозвали его люди в Ялани Серафимом Вторым – в память о сгоревшем года три назад от водки Серафиме Павловиче Усольцеве. Говорят разное, когда и с чьей лихой помощи пристрастился Серафим Второй к спиртному. Большинство соглашается с тем, что случилось это в майские праздники и при содействии Чекунова Кости да товарища его Носкова Гришки. Ну а было это так как будто.
Отмечая на природе Первомай, Костя и Гришка поверх водки пили медовуху. Земля к той поре толком ещё не прогрелась, и возлежать на ней друзьям, несмотря на жар, пылающий у них внутри, скоро стало невмоготу. Покидая полянку, они поймали за рога гуляющего, как на грех, рядом Серафима Второго, имени этого тогда ещё не заимевшего, и влили ему в глотку остатки хмельного, в них самих почему-то не вместившегося. В День печати на том же самом месте, куда случай – или «дурная тяга»? – снова привёл и барана, они повторили злодейство. Так оно было или нет, сказать с уверенностью трудно, тем более что обвиняемые, Костя и Гришка, без фальши в голосе отнекиваются – клянутся даже! – и припоминают те праздники иначе, а именно:
Полянка представляла, мол, собою небольшенькую проталинку. Снег вокруг полянки был настолько, дескать, глубок, что пробирались они туда с двумя бутылками водки, ведром медовухи да с рюкзаком снеди по-пластунски и не менее трёх часов. По-пластунски, говорят, и выбирались, сколько времени – не помнят. А проталинка, мол, оказалась до того, вблизи-то, «некорыстной», что на неё не то что приглашать барана, но и рюкзак-то невозможно было где на ней поставить, рюкзак – и тот пришлось держать всё время, дескать, на коленях. Да и вообще, насколько взора их хватало, вокруг скотины никакой нигде не наблюдалось, а вся эта скотина, коли уж на то пошло, сидела еще по дворам и завозням и «носу на улицу не казала».
По Марьи Митривны словам, всё обстояло по-другому:
Весна того года выдалась ранняя. Снега к майским не было уже не только на полянках, но и в тайге, где вовсю уже цвели медунки и подснежники, так что скотина – в том числе и молоденький, глупый тогда ещё баран – паслась как раз там, где «свинствовали» Костя с Гришкой.
Зрелых свидетелей преступления, кроме малолетних ребятишек, только и способных всё напутать или просто-напросто выдумать, не нашлось, да и найтись-то не могло, так как все были заняты по избам застольными интересами, как, кстати, и сама она, Марья Митривна, а потому и следствию конец, тем паче что и потерпевшему от этого – определись виновный или нет – легче бы не стало.
И тут добавить надо ещё только то, что некоторые яланцы до сих пор убеждены, будто пристрастие к алкоголю у Серафима Второго, как и у Первого, было в крови и когда-нибудь так или иначе бы да проявилось, и неизвестно, говорят яланцы, убеждённые на этот лад, что сталось бы с любым другим бараном, позволь ему долго жить или хоть раз преподнеси ему «чеклашку» водки, про медовуху уж и не толкуя.
Напивался Серафим Второй с того злополучного момента часто и, «подфартит когда», мертвецки, потешая яланских мальчишек и мужиков, а баб вводя в отчаяние. Поглазеть на барана-алкоголика приезжали и из соседних сёл, а уж из города – оттуда целыми экскурсиями.
Ну так вот.
В то время, когда всё овечье стадо, нагуливая вес, дружно щипало по косогорам траву, Серафим Второй околачивался возле Пятачка – места сельского общения – или у конюховки, где мужиками раскуривалось и распивалось. Приблизившись к гуляющим, он сипло блеял, стараясь обратить на себя их внимание. Захмелевшие мужики искренне радовались его появлению, отыскивали поблизости пустую, широкогорлую посудину и наливали ему по-братски. Серафим, не суетясь, выхлёбывал налитое и закусывал исключительно папиросами, предпочитая «Беломор» Канской табачной фабрики. Измусолив и проглотив пачку, подобрав отвислыми губами рассыпавшийся табак, он отходил, покачиваясь, в сторону и ложился в тенёчке, чтобы не мешать разговору. Продолжая бражничать, мужики наведывались к нему изредка, толкали его в бок ногой и спрашивали:
– Эй, морда! Слышишь?! Серафим! Очнись, рогатая холера! Тяпнуть не хочешь, а? А если хочешь, дак вставай, смотри проспишь, и не достанется.
Если хотел, мало того, мог если, Серафим приподнимался сначала на задние ноги, смотрел остекленевшими глазами в землю, вставал затем на передние и плёлся вслед за пригласившим. А выпить Серафим Второй мог не меньше любого мужика, не меньше, может быть, и тёзки своего покойного.
Мальчишки, веселья только ради, воровали дома бражку и потчевали ею Серафима до рвоты, после чего тот – не евши, не пивши – дня три-четыре отлёживался в репейнике или в крапиве – там, где никто, кроме сорок, его не беспокоил. Потеряв и отыскав питомца своего, при этом досыта набегавшись, Марья Митривна накидывала на его рога верёвку и по грязи или по пыли, а то и по слякоти или по снегу, почти волоком, ругаясь, тащила его, полутрезвого-полухмельного, к себе на двор. Неделю-две после привода сидел Серафим в стайке – в «отрезвителе», как говорил сочувственно Егор Гаврилович, – томясь от вынужденного там воздержания. Но, то ли сжалившись, то ли побаиваясь, что узник дверь сломает, сам ли захлестнётся об стену, Марья Митривна его выпускала, надеясь втайне, может быть, что тот вдруг образумится.