Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только после вмешательства в судьбу "Китобоя" вдовствующей императрицы Марии Федоровны, которая еще носила траур по расстрелянному большевиками сыну, на русский тральщик доставили уголь, а также хлеб, картофель, сыр, бекон и пресную воду. Однако обстановка к тому времени на севере России резко изменилась в пользу большевиков, и Ферсман решил идти в Севастополь. Без малого год добирался маленький кораблик до берегов Тавриды через Атлантику, Средиземное море, турецкие проливы.
Когда же ошвартовались наконец близ Графской пристани, выяснилось, что надо уходить туда, откуда только что пришли, - в Босфор. Красные полки подкатывали к Севастополю.
"Китобой" ушел, увозя беженцев, с кораблями Белого флота. Вместе с ними он пришел в Бизерту, вместе с ними он спустил Андреевский флаг в октябре 1924 года. На этот раз навсегда… Вместе с флагом он сменил и имя. Его купили итальянцы, и "Китобой" до конца дней своих назывался "Итало".
Таллинн. Май 1991 года
Стараниями таллиннских друзей, и прежде всего историка императорского флота Владимира Верзунова, я устроен в бывшей партийной гостинице, что в сосновой роще Мустамяэ. Глянул на схему города - надо же: до поселка Нымме, где когда-то жил Павлинов, - рукой подать.
И я отправился взглянуть на тот домик, где квартировал когда-то герой этих строк. Я совершенно не надеялся ни на какие открытия, вовсе не был уверен - сохранился ли дом вообще. Просто хотелось взглянуть на этот садово-дачный пригород, где предпочитали селиться тогдашние бывшие русские. Кстати, здесь же, в ныммском приюте для стариков, кончал свои дни и бывший командир крейсера "Жемчуг" контр-адмирал в изгнании Павел Павлович Левицкий… Здесь еще стояла деревянная церковь Казанской Божьей матери, срубленная на жертвенные кроны русских православных беженцев.
Я тронулся в путь через низкорослый дюнный сосняк поздним вечером, не отличимым, впрочем, от дня, поскольку стояла пора белых ночей. Корявые стволы струили тепло и смолистый дух. Все уже было хорошо прогрето солнцем, все запаслось его теплом на ночь - и песок, и гранитные каменья, и сосны в желтых свечечках цветенья, и близкое море.
Под тихий шелест песка под ногами думалось легко и отрешенно…
Ничто из того, что хоть на миг явилось миру, не исчезает бесследно. Даже уничтоженные следы прошлого все равно оставляют знаки своего исчезновения…
Но куда исчезают наши разговоры, крики, стоны, вздохи, сотрясавшие воздух своего времени? Они уходят в стены домов, и стены жилищ накапливают психическую энергию живших в них людей. Стены поглощают ее, как фотопластинка уловленный свет, как вбирает стекло тепло ладони… И старые дома начинают однажды незримо мерцать, будоража наши души смутным лучением энергии исчезнувших людей…
Есть стены, заряженные сверхнапряженно - подобно пластинам конденсатора. Они, как и сверхплотные массы вещества, которые искривляют близ себя строй Пространства и бег Времени, изменяют и душу. Кто не замечал, как именно в старинных домах становится вдруг то легко, то тягостно, то мрачно и страшно, то светло и грустно. А это поле старых стен играет нашим настроением по излучению зла или добра у вошедших в них вместе с чьими-то криком и шепотом, признаниями и ложью, молитвами и проклятиями.
Я шел искать старые стены лейтенанта Павлинова. Как светлы песчаные поляны в низкорослом сосняке. Кривые тени кривых стволов причудливо узорили песок, чуть поросший травой. Я брел по руслу исчезнувшей жизни, точно по следу иссохшего в пустыне ручья. Там, в бескрайних песках, берега мертвых рек приводят путника к руинам заброшенных городов… Но в каждом живом городе стоит град мертвых, град давным-давно исчезнувших людей. Мы живем и суетимся в нем среди их потомков, их домов и храмов, их книг и писем, их портретов и фотографий, их могил и уцелевших безделушек… И тебе откроется этот город мертвых в вертограде живых, - нет, не мертвых! а оставшихся в бездне веков; он откроется тебе, когда ты войдешь в него по руслу чьей-то отзвеневшей жизни (так открывались мне Москва и Берлин, Таллинн и Петербург). И тогда ничему не удивляйся. Ибо все, что ты ищешь, вдруг станет находиться само собой. И книги будут попадаться на глаза именно те, которые нужны, но о которых ты и не подозревал. И раскрываться они начнут именно на тех страницах, которые тебе совершенно необходимо было прочитать. И какой-то толчок души заставит тебя заговорить именно с этим незнакомцем, а не с тем, войти вдруг именно в эту дверь, а не в ту.
Ты почувствуешь, что тебя ведут. Тебя ведут, и все счастливые случайности твоего розыска вовсе не случайны…
Дом на улице Мяннику, описанный мне первой дочерью Павлинова, стоял как ни в чем не бывало, пережив все войны, пожары и реконструкции. Может быть, он один и сохранился на всей улице, зажатый со всех сторон современными коттеджами. Только уж очень неказист был и ветх: бедно крытый простым толем, с трещинами в беленых стенах, прикрытых плющом, с покосившейся мансардой. И стоял над черной его кровлей, едва выглядывавшей из цветущих яблоневых крон, молодой месяц белой ночи.
На мой звонок вышла из садовой калитки немолодая худощавая хозяйка. Я извинился за неурочный визит и стал объяснять, зачем я здесь… Хозяйка хмурилась, видимо, все же недовольная моим вторжением, но едва она заговорила мне в ответ на эстонском, стало ясно - я для нее не просто незваный гость, но прежде всего - русскоязычный мигрант, оккупант, поработитель… Весь набор газетных клейм так и светился в ее колючих глазах. Тогда я перешел на английский. И тут она усмехнулась, приоткрыла калитку и сказала по-русски без малейшего акцента:
- Ну что ж, проходите…
Однако в дом не провела, и мы устроились за маленьким садовым столиком. Мне пришлось долго растапливать лед предубежденности, прежде чем Валенсия, так представилась моя собеседница, решилась рассказать что-либо о себе и доме. Нет, Павлинова она никогда не видела, так как родилась в сороковом году, но ее мать, эстонка, владелица этой "фазенды", очень тепло отзывалась о своих весьма скромных постояльцах. Они снимали у нее мансарду.
- У вас испанское имя, - заметил я.
- Испанское, - подтвердила Валенсия, - тогда в моде была Испания. В Эстонию, как и в Союз, привозили испанских детей. Отец ходил за ними на каком-то пароходе, вот и решил дать испанское имя. Так мне мама рассказывала.
- Она жива?
- Умерла в шестидесятом.
- А отец моряком был?
- Да. Он русский. Его фамилия Галкин. Сначала на торговом судне плавал, а потом на подводной лодке… Во время войны попал в плен. Сталин ему этого не простил (она так и сказала, как будто Сталин лично знал этого моряка). Он пропал, как и ваш Павлинов, в каком-то лагере. Может, вам попадутся его следы, раз уж вы ищете… Я тут сама пробовала… О нем ведь даже за границей писали. Я вам сейчас покажу…
Валенсия сходила в дом и принесла оттуда папку. В ксерокопии со страницы какого-то финского журнала я смог прочесть всего три слова: "Мetallist", "Рioner" и "Galkin" и еще номер подводной лодки - Щ-303.
- Там, на обороте, перевод написан.