Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поддергивая штаны, я иду за ним вдоль улицы туда, где она вроде как заканчивается – рельсы, рассекающие Кингстон с запада на восток. Здесь, на юге, с этой железной дороги беспрепятственно видно море. И если стоять у моря и глядеть, как Кингстон уходит за горизонт, можно даже позабыть, что ты живешь на острове. Что в гетто есть ребята, которые каждый день бегают к морю и ныряют в него, чтобы что-то забыть. О них я думаю, только когда смотрю на море. Солнце сейчас садилось, но от него все еще было жарко, и воздух припахивал рыбой. Джоси Уэйлс сворачивает налево, к маленькой хибарке, где когда-то давно спозаранку вставал человек, чтобы перекрыть для прохода поезда дорогу. Идти следом Джоси Уэйлс мне и не говорил. Когда я наконец вхожу внутрь, он смотрит на меня так, будто ждал этого весь день.
Внутри уже темно, и половицы жалобно скрипят. Он зажигает спичку, и я вначале вижу кожу, потную и блестящую. Забавно: после запаха пота вскоре начинается улавливаться запах ссак. Так оно и есть: ссаки будто впитались в пол, но еще не застарелые. Обоссался наверняка тот голый пацан в углу, что лежит на животе. Джоси Уэйлс или кто-то другой привязал ему руку к ноге, так что смотрится это как согнутый лук из человека. Жози Уэйлс указывает на охапку его одежи, что рядом на полу, а затем стволом на меня: «Подбери. Она, возможно, твоего размера. Теперь, – говорит, – у тебя и трусов будет четверо». Я не помню, чтобы говорил кому-то, сколько у меня трусов. Нагибаюсь подобрать, и тут Джоси Уэйлс жахает из ствола. Пуля буцкает в пол, и мы с пацаном подскакиваем. «А ну стой, шибзденыш, – шипит Джоси мне. – Ты еще не доказал, что ты мужчина». Я смотрю на него – высокий, лысый, его женщина бреет каждую неделю. Коричневый, весь из мышц, в то время как Папа Ло черный и плотный. Когда Джоси Уэйлс лыбится, он похож на азиата, но сказать ему об этом нельзя: пристрелит. Потому что у азиатов хренки не больше чем прыщики, совсем не то что у черных ямайских львов.
«Видишь, какие в Реме пацаны зажиточные? Вот ты можешь себе позволить джинсы? “Фиоруччи”, между прочим, не хухры-мухры. Теперь видишь, какое применение пижончик из Ремы может найти своим тридцати сребреникам?» Джоси Уэйлс знает считай что все одежные чекухи: ему женщина таскает их с фабрики, где работает, а фабрика отправляет одежду в Америку, чтобы народ мог щеголять в ней на дискотеках, – чем еще там людям заниматься. Все это знают, потому как она всем рассказывает. А у тебя, если хочешь на такое добро скопить, вначале от времени яйца поседеют.
«Ну давай», – говорит Джоси и сует ствол мне в руку. Я слышу, как пацан плачет. Он из Ремы, а я оттуда никого не знаю. Да и из Восьми Проулков, наверное, никого бы не узнал, если б сейчас увидел. «Прямо сейчас давай», – повторяет Джоси Уэйлс. Вес ствола – особенный вес. А может, не столько он, сколько ощущение, что как берешь ствол, то не ты его реально держишь, а он тебя. «Или сейчас, или я тут вами обоими займусь», – говорит Джоси. Я подхожу прямо к пацану, слышу, как он пахнет потом, ссаками и еще чем-то, и жму на спуск. Пацан не орет, не вопит и не ахает, как в кино с Гарри Каллаханом, где тот загибает мальчика. Просто дергается и замирает. Ствол у меня в руке тоже дергается, жестко так, но и выстрел не бабахает, как у Гарри Каллахана. Там одно только эхо расходится до конца фильма, а здесь «кхх» – все равно что две доски по ушам въехали, – и уже нет ничего.
Когда пуля входит в тело, слышно только «чпок». Этого, из Ремы, я шлепнул прямо-таки с охотой. Вот прямо-таки хотелось, от души. Не знаю почему. Хотел, и всё. Джоси Уэйлс ничего на это не сказал. «Теперь, – говорит, – добей, чтоб наверняка». Я бабахнул, пацан снова дернулся. «Да в голову, дурень», – говорит Джоси, и я снова шмаляю. Крови я из-за темноты не вижу, льется она на пол или нет. Только пистолет стал легче и теплей. Я подумал, что он как будто начинает меня любить, приживаться. А убить пацана мне было как два пальца об асфальт. Я об этом уже заранее знал – может, у ребят из гетто чутье такое. А что заблевал, так это не из-за смерти, а из-за ссак с говном и кровью, когда отволакивал труп, чтоб скинуть в море. Через три дня вышла газета с заголовком: «Тело мальчика в Кингстонской бухте: убийцы не щадят никого». Джоси Уэйлс тогда осклабился и говорит: «Вот теперь ты большой человек, такой, что аж в газеты попал. На всю Ямайку нагнал страху». Ну, а я себя большим не чувствую. Не чувствую вообще ничего. Если и есть что большое, так именно это. Хотя, в общем, и нет. «Только Папе Ло не проболтайся, – наказывает мне Джоси. – А то как бы он и меня не порешил».
Ревун, как всегда, не торопится. Он с белыми людьми ладит; всё у него реально пучком после того, как один из них научил его стрелять как мужчину, а не как глупого мальчугана из гетто. Так его поначалу звал Луис Джонсон, именно так. У белых людей муди растут откуда надо, я бы так сказал. Как-то раз Ревун вскочил, выхватил перед белым человеком ствол – пукалку тридцать восьмого калибра, – и тут ему в яйца упирается пушка куда серьезней. «Я все равно могу тебя убить», – хорохорится Ревун. «Ты своим пестиком целишь мне в мозг, а я свой пест упираю в твой, – отвечает Джонсон. – Мне кажется, для ямайца это пострашней убийства, разве не так, бро?» Ревун луп-луп глазами и ну смеяться, трясти ему руку, даже за плечо его обнял и назвал своим брателлой. А как не назвать, когда человек намастрячился разговаривать, как ярди?[33] Я помню, он носил джины «Рэнглер». Америкос, который на выезде из Америки старался смотреться еще больше по-американски. Это все было в баре «Розовая леди» на Печон-стрит, между центром Кингстона и его гетто, куда каждый четверг поставляются свежие девки, хотя на прошлой неделе свежей была одна двухлетней давности, которая все еще в танце трясется, как банановая пальма. Времена непростые и, видимо, хужеют с каждым днем, коли на сцене стрипует воспиталка из яслей. Ревун любит факать и ее.
Открывается «Розовая леди» в девять утра, а на джукбоксе там в основном две вещи: приятный такой ска из шестидесятых и сладенький рокстеди типа «Хептонов» и Кена Лазаруса. Никакого вонючего регги наших раста. Если еще раз встречу того шибздика, что не причесывает лохмы и признает своим богом-спасителем Христа, то, наверное, пошлю его на все шесть направлений. Можете эту шутку зачислить на мой счет. Стены здесь для красного слишком розоватые, а для розового – слишком лиловатые. Еще для колера хозяин самолично сделал напыление из позолоты. Лерлетт, худосочная деваха на сцене, всегда любит выламываться под «Бони М». Был как-то год, что мы выставляли им секьюрити на тур по Ямайке; никто даже представить не мог, какой пидорный вид у этих троих чувих и одного чувака с Карибов. И вот каждый раз, когда песня подходит к последнему припеву – «she knew how to die»[34], – Лерлетт всегда падает на одно колено, выставляет перед собой руки, как Джимми Клифф с наганом в «Тернистом пути»[35] и как бы стреляет. В этот свой «па-па-па-пам» она вкладывается всем телом, выражает всю свою досаду на житуху. Ревун Лерлетку местами тоже пофакивал.