Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба светильника в комнате Патрика горели. Войдя, я увидел, что сын протирает стол у окна. Я подозревал, что он перед этим занимался резьбой по дереву, но нигде красноречивых следов опилок или стружки не заметил, и только акварели, пришпиленные к пологу кровати, выдавали его занятия после побега от учителя. Среди его картин я отметил недурное изображение любимого ирландского волкодава, две плохие картинки, изображающие птиц, любопытный набросок маленькой дочери Хейса и аляповатый портрет длинноволосого джентльмена – по моим предположениям, Иисуса Христа.
Я ничего не сказал. Он знал, что я не одобряю его времяпрепровождения, но еще сын знал, что я снисходительно отношусь к его рисованию, поскольку оно предпочтительнее всех других его наклонностей. Один раз я застал его за рытьем канавы в Вудхаммер-холле. Он торжественно объяснил мне, что изменяет ландшафт под стиль восемнадцатого века, а канава – это шутка. В другой раз – и опять в Вудхаммере – я обнаружил, что Патрик помогает кровельщику ремонтировать крышу в доме одного из арендаторов. Рисовать он мог, по крайней мере, в уединении, не вызывая ненужных разговоров, но его рукодельные наклонности, так бездумно демонстрируемые перед всеми арендаторами, ставили меня в неловкое положение, и я сердился на него за то, что он с такой готовностью выставляет себя посмешищем. Признавая, что его интерес к садоводству можно направить в приемлемое русло, я попытался учить его различным сельскохозяйственным теориям, но Патрик не проявлял к этому ни малейшей склонности. Он известил меня, что ему абсолютно все равно, как выращивают репу, ему гораздо приятнее сделать цветочную клумбу или посадить ряд ноготков.
– Но, мой дорогой Патрик, – возразил я ему в отчаянии, – ты не можешь прожить жизнь, сажая цветочки, как обычный садовник.
– Почему? – спросил сын.
На его лице появилось то недоуменное выражение, которое всегда выводило меня из себя, и пришлось прочесть ему одну из тех скучных лекций о его положении в обществе, об обязанностях, которые в один прекрасный день лягут на его плечи, о том, что его долг – проявлять интерес к управлению имением, а в свободное время – к политике.
– А вот дедушку такие вещи не занимали, – напомнил Патрик. – Он просто жил себе спокойно в Кашельмаре и делал то, что ему нравится.
– Какое это имеет отношение к нашему разговору? Твой дед жил в другое время, когда люди, принадлежащие к нашему классу, не считали себя ответственными за социальное и моральное благополучие простых людей. Мир далеко продвинулся со времен твоего деда, а даже если бы и не продвинулся, я не понимаю, почему ты должен идти по стопам дедушки. Ты – мой сын, а не его.
Снова посмотрев на рисунки на пологе, я сделал над собой немалое усилие, чтобы быть терпеливым и справедливым.
– Я хочу услышать от тебя объяснение, – ровным голосом произнес я. – Почему ты удрал от своего учителя, невзирая на то что перед отъездом в Америку я тебя предупреждал о последствиях, если ты снова убежишь.
Он сделал безнадежное движение руками и от стыда повесил голову.
– Мой дорогой Патрик, у тебя наверняка есть что сказать в свое оправдание!
– Нет, папа.
– Но почему же ты так поступил?
– Не знаю.
Раздражение мое было так велико, что я с трудом сдерживался, чтобы не ударить его, но я напомнил себе, что должен дать ему возможность объясниться.
– Твой учитель плохо обходился с тобой?
– Нет, папа.
– Он тебе не понравился?
– Нет, папа.
– Тебе было плохо в Лондоне?
– Нет, папа. Правда, немного одиноко, и потому когда я понял, что Дерри должен уже вернуться домой из школы…
– Ты прекрасно знаешь, что я никогда не позволяю тебе оставаться в Кашельмаре без надлежащего присмотра. Родерик – замечательный молодой человек, но в его возрасте парни склонны ко всяким проказам. Ты только посмотри, в какое непотребство он втянул тебя сегодня! В том, что ты напился, целиком и полностью виноват он, но в том, что ты с готовностью поддаешься его влиянию, я виню только тебя.
– Да, папа.
– Тебе есть еще что сказать в оправдание своего непослушания?
– Нет, папа, – ответил он.
Я беспомощно смотрел на него. Мне не хотелось его бить, но я еще раньше поклялся себе, что стану наказывать его, если он и дальше будет убегать от учителей, и я не представлял себе, как мне отказаться от наказания, чтобы он при этом не потерял уважения ко мне. И все же, хотя я, как и любой ответственный родитель, верил в максиму «пожалеешь розгу – испортишь дитя», мне стало казаться, что у Патрика развилась некая невосприимчивость к боли, а потому он с безразличием относился к розгам. Я, конечно, понимал, что это, вероятно, иллюзия, но, иллюзия или нет, теперь я сомневался в том, что порка убережет его от проказ в будущем.
– Тогда, если тебе нечего добавить, – сообщил я ему, – ты не оставляешь мне выбора – только наказать тебя, как ты этого заслуживаешь.
– Да, папа, – согласился он и, не говоря больше ни слова, вытерпел наказание.
Такое пассивное отношение тревожило меня, но я к этому времени слишком устал, чтобы предаваться размышлениям об альтернативных наказаниях в будущем, и, оставив Патрика, с облегчением удалился в свои покои.
На следующее утро у меня все еще не было настроения думать о проблемах сына, а потому после завтрака я отправил записку управляющему с просьбой явиться ко мне, а сам сел наконец за письмо к Маргарет. От этого мое настроение значительно улучшилось. Я только-только закончил описание плавания и теперь выводил длинное предложение, в котором говорилось, как мне не хватало ее, когда в дверь библиотеки раздался стук и Хейс сообщил о приезде старшей из моих оставшихся в живых дочерей, Аннабель.
3
Элеонора родила мне много детей, но большинство из них умерли во младенчестве. В возрасте, когда родители могут наблюдать, как все их отпрыски достигают зрелости, нам такого счастья не выпало. Ни один врач не мог объяснить причин наших злоключений. Мы с Элеонорой оба были здоровы, и дети росли в Вудхаммер-холле, где прекрасный сельский воздух. Но пять из наших дочерей умерли в первый год жизни, и двое старших сыновей не дожили до пяти лет. В течение восьми лет Нелл, наш первенец, была единственным ребенком, избежавшим смерти, и, оглядываясь назад, я понимаю, что, вероятно, именно поэтому она и стала нашей любимой дочерью. То, что она выжила, делало ее для нас вдвойне драгоценной. Но вот после периода, в течение которого мы потеряли двух дочерей и двоих сыновей, на свет появилась Аннабель, а за ней – погодки: Луис, Маделин, Катерин, еще три девочки, умершие во младенчестве, и, наконец, Патрик. Маделин, к моему глубокому огорчению, унаследовала религиозный фанатизм бабушки и ушла в монастырь, Катерин вышла за дипломата и теперь жила в Санкт-Петербурге, а Аннабель после одиозного и скандального брака обитала в Клонах-корте, вдовьем доме, который я построил для моей матери в другом конце долины.