Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, писатели Африки, способны отразить все это в своих произведениях. Нелишне будет напомнить вам, что слово „роман“, появившись в европейских языках, означало нечто весьма расплывчатое: подразумевалось, что это такая литературная композиция, для которой не существует ни собственной формы, ни законов — они сформировались со временем. Так вот, надо вам сказать, что мы, африканцы, можем выразить все, о чем было сказано выше, лучше, чем кто бы то ни был, потому что мы не утратили связи со своим физическим телом. Африканский роман, если он подлинный, — произведение изустное. На бумаге он как будто в полудреме, в нем нет настоящей жизни. Он пробуждается лишь тогда, когда голос, исходящий из глубин человеческого тела, вдыхает жизнь в слова, произнося их вслух.
Таким образом, по сути своей африканский роман с самого начала находится в оппозиции к роману западному, который давно уже на пути к полному распаду. Достаточно вспомнить Генри Джеймса или Марселя Пруста, чтобы понять, что наилучший и единственный способ осмысления европейского романа — это читать его в полном одиночестве.
Я больше не стану касаться этого аспекта, я вижу, уважаемые слушатели, что мое время на исходе, но не могу удержаться, чтобы в доказательство своей правоты не процитировать слова не шейха Хамиду и вообще не африканца. Высказывание принадлежит великому исследователю устного творчества Полю Замтору, чей голос доносится до нас с заснеженных просторов Канады. Вот что он пишет: „Начиная с семнадцатого столетия Европа, словно раковая опухоль, стала распространять свое влияние на всё большие и большие территории земного шара. Поначалу она делала это украдкой, но в последние годы — открыто и очень быстро. В наши дни она пожирает целые виды животных и растений; пожирает заповедные места, края, языки. Каждые несколько дней с лица земли исчезают наречия и говоры, замученные, придушенные. Одним из основных симптомов этой болезни вне всякого сомнения является то, что мы называем литературой. Она смыкала свои ряды, она матерела, пока не превратилась для человечества в то, что она есть сегодня, — в некое новое измерение. Она заняла это место, заменив собой живой голос, устное слово. Настало время положить конец приоритету книжного текста. Возможно, великая и несчастная Африка, доведенная до нищеты нашим политико-индустриальным империализмом, окажется более близка к выполнению этой миссии, чем какой-либо другой континент, поскольку она меньше других заражена писательством“».
Эгуду замолкает. Аудитория аплодирует ему дружно и горячо. Он говорил с воодушевлением, можно даже сказать со страстью. Он защищал себя, свое призвание, свой народ — так отчего не вознаградить его аплодисментами? (Даже если то, о чем он говорил, имеет весьма отдаленное отношение к жизни его слушателей.)
Тем не менее кое-что в его речи ей решительно не нравится. Всегда одно и то же, думает она, опять эта болтовня о приоритете тела, опять этот мистический бред насчет одушевления текста посредством его озвучивания; опять голос как инструмент, с помощью которого выплескивается наружу из темных глубин человеческого нутра самое главное в человеке, его суть. Негритюд. Она полагала, что Эммануэль уже переболел этой псевдофилософией, — ан нет. Он явно решил извлечь из этого мотива максимальную выгоду в своей новой роли странствующего лектора. Что ж, удачи ему.
Минут десять еще остается для вопросов. Она надеется, что вопросы будут серьезные, такие, которые выманят его на искренний разговор.
Первой решается женщина, судя по акценту, со Среднего Запада. Она говорит, что ее знакомство с африканской литературой произошло лет двадцать назад, а то и больше, когда она прочла книгу Амоса Тутуолы, названия которой, правда, не запомнила.
— «Пальмовый Пьянарь»,[2]— подсказывает Эгуду.
— Да, верно, — соглашается женщина.
Оказывается, книга ее пленила, ей думалось, что у этого писателя большое будущее. И тут, к своему разочарованию, она узнаёт, что на родине его никто не признаёт, что образованные нигерийцы его в грош не ставят и считают его славу на Западе незаслуженной.
— Это действительно так? — вопрошает американка. — Можно ли считать Тутуолу изустным автором, одним из тех, о которых вы говорили? Что с ним сталось? И были ли переведены еще какие-нибудь его вещи?
— Нет, — отвечает Эгуду, — Тутуолу не переводят, да и вообще не переводили никогда, во всяком случае на английский. Хотите знать почему? Потому что он не нуждается в переводе, он всегда писал только на английском. В этом и заключается суть затронутой вами проблемы, — продолжает Эгуду. — Английский язык у Тутуолы отнюдь не тот стандартный, правильный английский, который в пятидесятые годы преподавали в школах и колледжах Нигерии. Язык Тутуолы — это язык полуграмотного клерка с начальным образованием, малопонятный неафриканцу. Для публикации его сочинение было обработано редакторами в Англии. Они исправили все грамматические ошибки, но не тронули того, что им показалось истинно нигерийским, то есть выглядело цветисто, экзотично и фольклорно-колоритно. Из моих слов, — продолжает Эгуду, — вы легко могли бы заключить, что я тоже не одобряю Тутуолу или то явление, которое он собой представляет. Это отнюдь не так. Его не признали так называемые образованные нигерийцы, потому что они его устыдились; устыдились, решив, что по нему будут судить обо всех них и станут считать их дикарями, которые не знают, как правильно писать по-английски. Что касается меня, то я рад, что я дикарь, что я коренной нигериец, что я нигериец-абориген. В этом противостоянии мое место рядом с Тутуолой. Тутуола был и остается талантливым рассказчиком, и я рад, что он вам нравится. В Англии было издано еще несколько его книг, но боюсь, ни одна из них не может сравниться с «Пальмовым Пьянарем». И наконец отвечу на ваш последний вопрос: да, Тутуола представляет собой как раз тот тип писателя, которого я назвал изустным романистом.
Я отвечал вам так подробно, потому что пример Тутуолы весьма поучителен. Выдающимся его делает как раз то, что он не стремится приспособить свой язык к потребностям, или к тому, что, будь он менее наивен, сам назвал бы потребностями читателя-иностранца, то есть того, кто будет его читать и оценивать. Он не придумал ничего лучшего как писать такими же словами, какие употреблял, когда говорил. И ему не оставалось ничего другого как согласиться с ярлыком экзотического африканского писателя. Хотя, дорогие слушатели, разве есть в Африке писатели неэкзотические? Если говорить честно, то Запад видит нас, африканцев, только в двух ипостасях — либо в качестве существ экзотичных, либо в качестве дикарей. Даже здесь, на борту судна, направляющегося к берегам самого экзотического и, должно быть, самого дикого континента, где нормы человеческого общения вообще отсутствуют, я ощущаю себя чужаком. Я знаю, что я для вас необычайно экзотическое, диковинное существо.
В зале раздаются смешки. Эгуду тоже улыбается — широко, обаятельно и, на первый взгляд, совершенно искренне. Только ей не верится, что улыбка эта — настоящая, что она от сердца (если верить, что улыбка зарождается именно там). Если Эгуду сознательно выбрал для себя роль экзота, то это тяжкий удел. Да, думает Элизабет, он наверняка знает, что делает, и у него внутри все восстает против этого. Одно черное лицо среди моря белых.