Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Каталине следовало родиться принцессой. Он подумал о своем складе в Худерии, о поместье в Педросе и об арендаторе Бенхамине.
— На такую ренту можно купить не меньше тридцати арансад, — прибавил он.
Его брат Игнасио, оидор Канцелярии, светловолосый, коротко остриженный и безбородый, скривился и наморщил нос, словно почуяв дурной запах.
— Все законно, — сказал он. — Такую ренту ты можешь платить с лихвой.
Братья, хотя сильно отличались характерами, всегда жили дружно, однако к деньгам относились по-разному. Сидя у одра покойницы, вдыхая дурманящий запах цветов, они начали спорить, и дон Бернардо обозвал свою жену мотовкой, но дон Игнасио, спохватившись, прервал спор, заметив брату, что негоже в такую минуту употреблять подобные слова.
На следующее утро, обвязав веревками, покойницу усадили в карету; правил лошадьми Хуан Дуэньяс, а Бернардо и Игнасио Сальседо шли во главе траурной процессии. Двенадцать девушек, скорее девочек с ангельскими личиками, одетых в голубое и белое, шли по сторонам кареты и пели траурные гимны. Потом, когда они выстроились в центральном нефе храма вокруг покойницы, их невинные лица смягчали суровость церемониала. Наконец останки доньи Каталины Бустаманте были преданы земле во дворе храма, и сопровождавшие ее прошли перед братьями, пожимая им руки, целуя в щеку или произнося слова соболезнования. После чего на глазах у взволнованных друзей новоиспеченный вдовец раздал юным девушкам двенадцать реалов из вельона, как было обозначено в завещании.
Возвратясь в дом, донья Габриэла в сопровождении обоих мужчин прошла в гладильную комнату посмотреть на маленького Сиприано и, взглянув на спящего младенца, пролила несколько слезинок. Стоявший рядом дон Бернардо смотрел на ребенка с совершенно бесстрастным лицом. В изголовье колыбели юная Минервина прикрепила ленту из черной тафты. Глаза дона Бернардо посуровели.
— Что он думает во сне, этот маленький матереубийца? — пробормотал он.
Дон Игнасио положил руку ему на плечо.
— Ради Бога, Бернардо, не говори глупостей. Господь может тебя покарать.
Дон Бернардо отрицательно покачал головой.
— Разве найдется кара страшнее той, которую я теперь терплю? — простонал он.
После смерти доньи Каталины в доме на Корредера-де-Сан Пабло установился другой распорядок. Малыш Сиприано включился в жизнь челяди в деревянной мансарде
верхнего этажа, меж тем как дон Бернардо остался хозяином и господином на втором этаже, с тем лишь новшеством, что не стало супружеского святилища — теперь, когда оно перестало быть святилищем, он обосновался в своем кабинете.
Как можно было предположить, младенец в первые месяцы не расставался с кормилицей — сосал ее грудь каждые три часа, проводил с ней весь день, что-то лепеча в гладильной комнате, и спал с ней наверху в одной из каморок возле лестницы. В нижнем этаже, напротив, не произошло никаких изменений. Там по-прежнему обитал слуга Хуан Дуэньяс в небольшом чулане при конюшне, где содержались две лошади и два мула, и рядом с которой стоял небольшой каретный сарай.
Ни одно из этих новшеств не внесло существенных перемен в жизнь дона Бернардо Сальседо, хотя внешне он очевидно переживал период душевного упадка. Он перестал наведываться в свой склад в старом квартале Худерии и совершенно забыл о Бенхамине Мартине, своем арендаторе в Педросе. Его уныние и бездеятельность дошли до того, что он даже перестал посещать в полдень кружок друзей в таверне Дамасо Гарабито, где обычно поддерживали бодрость любимыми отборными белыми винами. Теперь сеньор Сальседо по большей части проводил дни, сидя в кресле у окна в большом зале, и безучастно глядел, как проходит день за днем. Сидел почти не двигаясь, пока Модеста не позовет к столу, — тогда он нехотя вставал из кресла и садился поесть. Но на самом деле не ел, а только притрагивался к еде, как бы обманывая самого себя и чтобы досадить прислуге. В душе он себе назначил семь дней траура, однако за эту неделю так привык притворяться, что даже начал находить некую сладость в сочувствии окружающих. С самого детства дон Бернардо Сальседо подчинял родителей своей воле. Был он мальчиком своенравным, не терпел никакого принуждения. Таким и вырос, и когда женился, жену свою донью Каталину постоянно держал в строгом повиновении. Потому он, возможно, и страдал теперь — некем было командовать, некому показывать свою власть. У служанки Модесты, подававшей ему еду, то и дело навертывались слезы. Однажды она, не сдержавшись, даже упрекнула его:
— Не падайте духом, ваша милость, — сказала она. — Как бы не накликать еще большего горя.
Простые эти слова напомнили дону Бернардо, что есть в мире и другие радости, кроме той, которую доставляет власть: вызывать сочувствие, возбуждать жалость. Показывать, что испытываешь такое глубокое горе, какого никто в мире еще не изведал, — это тоже был способ придать себе значимость. И он стал в этом деле большим мастером, мастером притворства. Целые дни проводил перед зеркалом, изучая мины и жесты, выражающие его скорбь. Целью его стала похвальба своим горем — и, как перед Модестой он делал вид, будто ничего не ест, точно так же утверждал, что потерял сон, что ночи напролет не смыкает глаз, что бессонница вконец его замучила. Но в действительности, когда дом погружался в темноту и воцарялась тишина, дон Бернардо зажигал ночник и отыскивал в буфете или в кладовой лакомый кусок, чтобы возместить дневную, тщательно соблюдаемую диету. После чего принимался ходить по дому, нарочно стараясь шуметь, чтобы разбудить прислугу и показать, как ему не спится. Таким образом сочувствие к скорбящему вдовцу распространялось, как круги на воде. От прислуги оно сообщалось брату и невестке, дону Игнасио и донье Габриэле, а от дона Игнасио — хозяину его склада Дионисио Манрике, от хозяина склада — поставщику в Пара-мо, Эстасио дель Валье, от Эстасио дель Валье — другим поставщикам с Месетыи друзьям по таверне Дамасо Гарабито. Дон Бернардо, говорили люди, не ест, не спит, ничего не делает — только отдает по утрам распоряжения слуге Хуану Дуэньясу, да час-другой поговорит днем со своим братом оидором. В первые две недели вдовства единственным новшеством стало его хождение по залу, бесцельное, торжественное хождение — когда надоедало сидеть в кресле. Каждые полчаса он почти машинально поднимался и начинал ходить взад-вперед, потупив очи долу, заложив руки за спину, продумывая свои успехи в актерском мастерстве. В связи с этими прогулками по залу Минервина приметила странное явление: как только хозяин принимался ходить и раздавался стук его шагов по половицам, малыш Сиприано просыпался. И то же самое происходило, когда дон Бернардо поднимался на верхний этаж — не столько, чтобы взглянуть на ребенка, сколько для того, чтобы девушка увидела его унылое, удрученное лицо. Казалось, что дитя чувствовало на своих веках острие отцовского взгляда, какое-то неприятное ощущение, — Сиприано тут же просыпался, вытягивал сморщенную, как у черепашки, шейку, открывал глаза и, медленно поворачивая головку, обводил взглядом комнату и заливался слезами.
Минервине было неприятно, что хозяин поднимается к ним наверх без предупреждения, что он смотрит на ребенка налитыми кровью, холодными глазами, полными упрека. «Он не любит ребенка, сеньора Бласа, достаточно посмотреть, как он на него смотрит», — говорила Минервина. И каждый раз, как сеньор Сальседо поднимался взглянуть, как ребенок спит, Сиприано весь остаток дня тревожился, капризничал и ежеминутно без всякой причины разражался плачем. Минервине все было ясно: дитя плачет, потому что отец внушает ему страх, оно пугается отцовских глаз, его черной траурной одежды, его угрюмой скорби. Зато когда наступал вечер, во время купания, Минервина болтала со своими подружками о всяких новостях, а ребенок тем временем резвился в круглой латунной ванночке, шлепал по воде ладошками и, всякий раз как нянюшка выжимала губку на его лобике и струйки воды текли по щекам, он счастливо отдувался. Закончив купание, Минервина укладывала малыша на полотенце, разложенное у нее на коленях, тщательно натирала благовониями и одевала. И в такие минуты, глядя на розовое тельце Сиприано, она и Бласа говорили о том, какой он крохотный, и Бласа ворчливо объясняла, что ребенок мелкий, но не худой, — просто косточки у него тонкие, как рыбьи.