Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда он повесил трубку, они оба замолчали, как обиженные дети, которые не знают, о чем им говорить, Ка представил себе, как бы они могли поговорить обо всем, о чем не говорили уже двенадцать лет.
Сначала они сказали бы друг другу: "Раз мы оба сейчас в некотором роде ведем жизнь ссыльных и поэтому не можем быть очень успешными, благополучными и счастливыми, значит, жизнь — это сложная штука! Оказывается, и поэтом быть недостаточно… Поэтому мы оказались настолько вовлечены в политику". Как только это было бы произнесено, оба мысленно сказали бы: "Когда поэзия не приносит счастья, появляется потребность в политической грязи". Сейчас Ка еще больше презирал Мухтара.
Ка напомнил себе, что Мухтар доволен, потому что его ожидает победа на выборах, а он сам отчасти доволен славой среднего поэта в Турции, потому что это все же лучше, чем ничего. Но подобно тому, как они оба никогда не признались бы в том, что довольны собой, они никогда не смогли бы сказать друг другу о самом главном, о том, что на самом деле не довольны жизнью. И хуже всего то, что они оба приняли свое поражение в жизни и привыкли к безжалостной несправедливости мира. Ка испугало то, что обоим, чтобы спастись, нужна была Ипек.
— Говорят, что ты сегодня вечером прочитаешь свое самое последнее стихотворение, — сказал Мухтар, слегка улыбнувшись.
Ка враждебно посмотрел в красивые карие глаза человека, когда-то женатого на Ипек, в которых не было никакой улыбки.
— Ты видел Фахира в Стамбуле? — спросил Мухтар, на этот раз улыбнувшись более дружелюбно.
Теперь Ка смог улыбнуться ему в ответ. В их улыбках сейчас было что-то нежное и уважительное. Фахир был их ровесником; уже двадцать лет он был несгибаемым поклонником западной модернистской поэзии. Он учился в Сен-Жозефе, раз в году ездил в Париж на деньги своей богатой и сумасшедшей бабушки, о ней говорили, что она аристократического происхождения; забив чемодан книгами, которые он покупал в книжных лавках в квартале Сен-Жермен, он привозил все это в Стамбул и издавал эти книги в турецком переводе, свои стихи и стихи турецких поэтов-модернистов в журналах, которые сам выпускал, и в поэтических сериях издательств, которые он создавал и доводил до банкротства. В противоположность этой его деятельности, вызывавшей у всех уважение, его собственные стихи, написанные под влиянием поэтов, переведенных им на чисто турецкий, искусственный язык, были лишены вдохновения, плохи и непонятны.
Ка сказал, что в Стамбуле Фахира не видел.
— Я бы очень хотел, чтобы когда-нибудь стихи Фахира стали популярными, — сказал Мухтар. — Но он всегда презирал таких, как я, за то, что мы занимаемся не поэзией, а фольклором, "местными красотами". Прошли годы, были военные перевороты, мы все побывали в тюрьме, и я, как и все, скитаясь то там, то тут, не мог найти себе пристанища. Люди, которые были для меня примером, изменились, те, кому хотелось нравиться, исчезли, не осуществилось ничего из того, чего я хотел добиться в жизни и в творчестве. Вместо того чтобы вести несчастливую, беспокойную и безденежную жизнь в Стамбуле, я вернулся в Карс. Я унаследовал от отца магазин, чего прежде стеснялся. Но и это не сделало меня счастливым. Я пренебрегал здешними людьми, воротил нос, увидев их, как это делал Фахир, когда видел мои стихи. В Карсе и город, и люди — словно ненастоящие. Здесь все хотят или умереть, или уехать отсюда навсегда. Но у меня даже не осталось места, куда можно уехать. Я оказался словно выброшенным за рамки жизни, за рамки цивилизации. Современная жизнь была так далеко, что я не мог ей даже подражать. Аллах не дал мне даже ребенка, который, как мечталось, сделал бы то, чего не смог сделать я, однажды став европеизированным человеком, свободным и современным.
Ка нравилось, что Мухтар может посмеяться над собой, слегка улыбаясь, словно бы светясь изнутри каким-то светом.
— По вечерам я пил и, чтобы не ссориться с моей прекрасной Ипек, приходил домой поздно. Это была одна из ночей в Карсе, когда замерзает все, даже перелетные птицы. В поздний час я последним вышел из пивной "Зеленая страна" и шел домой на проспект Армии, где мы тогда жили с Ипек. Дорога не длилась и десяти минут, но по меркам Карса это было довольно большое расстояние. Поскольку я перебрал ракы, то в два счета заблудился. На улицах абсолютно никого не было. Карс был похож на покинутый всеми город, как всегда бывает в холодные ночи; дома, в которые я стучался, были бывшими домами армян, где уже восемьдесят лет никто не жил или же их обитатели спали под грудами одеял, как спят животные в зимней спячке, не выходя из нор, в которые спрятались.
Внезапно мне стало нравиться то, что весь город словно покинут, что в нем никого нет. От спиртного и холода по всему моему телу разливалась сладкая сонливость. Я решил тихонько покинуть эту жизнь, кое-как прошел несколько шагов и, вытянувшись под деревом на обледенелой мостовой, стал ждать сна и смерти. Умереть на таком холоде в пьяном виде дело трех-пяти минут. Пока нежный сон растекался по моим венам, у меня перед глазами появился мой ребенок, который никак не мог родиться. Я очень обрадовался: это был мальчик, он вырос, завязал галстук; он выглядел не как наши служащие в галстуках, а как европеец. Только он собрался что-то мне сказать, как вдруг остановился и поцеловал руку какому-то старику. От этого старика исходил свет. А там, где я лежал, мне в глаза вдруг ударил свет, разбудив меня. С раскаянием и надеждой я встал на ноги. Посмотрел: немного поодаль открылась дверь, кто-то входил и выходил. Слыша внутри себя голос, я пошел за ними. Они взяли меня с собой, пустили в светлый и жаркий дом. Здесь были не удрученные жизнью люди, потерявшие всякую надежду в жизни, подобно жителям Карса, здесь были счастливые лица, к тому же все они были жителями Карса, и кое-кто был даже знаком мне. Я догадался, что этот дом был тайной обителью глубокочтимого Саадеттина, курдского шейха, о котором ходили легенды. От приятелей-служащих я слышал, что шейх спустился в Карс из одной горной деревни по приглашению богатых последователей, число которых день ото дня увеличивалось; он призывал несчастных, бедных и безработных жителей Карса на богослужения в свою обитель, но я не придавал этим слухам значения, потому что полиция запрещала эти враждебные республике действия. А сейчас, проливая слезы, я поднимался по лестнице к этому шейху. Произошло то, чего я многие годы втайне боялся, что считал слабостью и отсталостью в годы своего атеизма: я возвращался к религии. На самом деле я всегда боялся одетых в мантии шейхов-реакционеров с окладистыми бородами, которых рисовали на карикатурах, но сейчас, поднимаясь по лестнице по собственной воле, я заплакал навзрыд. Шейх был хорошим человеком. Он спросил у меня, почему я плачу. Конечно же, я не собирался говорить, что я плачу из-за того, что оказался среди шейхов-реакционеров и их последователей. К тому же я очень стеснялся запаха ракы, шедшего от меня, как из трубы. Я сказал, что потерял ключ. Мне сразу же пришло в голову, что я уронил связку ключей там, где хотел умереть. Льстивые ученики, бывшие рядом с ним, бросились указывать, что ключи имеют символическое значение, а он послал их на улицу разыскивать мои ключи. Когда мы остались одни, он мне ласково улыбнулся. Я успокоился, осознав, что это был тот самый добрый старик, которого я только что видел во сне.