Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На Пауле было зеленое платье, оставляющее открытыми плечи и руки и доходившее до щиколоток. От нее исходил запах ее любимых духов, легкий и свежий, как запах туалетной воды. Рыжие волосы великолепно обрамляли лицо, в красоте которого, как обычно, было нечто собранное и умиротворяющее.
Мы помолчали.
— Что-нибудь не так? — спросила Паула.
Вопрос удивил меня. Все было чудесно: и ночь на дворе, и это зеленое платье (зеленое хорошо сочетается с рыжим и нежной кожей рыжих), и оранжевый свет в гостиной, и тишина в доме. Поскольку все вокруг складывалось превосходным образом, я задумался, что же в выражении моего лица выдает разочарование или скованность, которых я не испытываю.
— Выпьешь чего-нибудь?
В этом втором ее вопросе крылась ирония, и это мне не понравилось: она полагала, что мне необходимо возбуждающее. Но я ни в чем не нуждался, чувствовал себя в отличной форме и все меньше понимал, что происходит.
Чтобы прогнать неожиданную и беспричинную неловкость, испортившую первые мгновения нашего свидания, я хотел обнять Паулу, но она успела повернуться ко мне спиной; с изумлением услышал я произнесенные скороговоркой слова:
— Все это, должно быть, лишено для тебя новизны.
Несколько секунд я пытался понять и подыскать ответ, который подошел бы к подобного рода абсурдному заявлению (Паула прекрасно знает, что любая новизна угнетает меня), но она продолжала:
— Каждый год все тот же дом, та же гостиная, та же женщина… В конце концов… Нет?
— Нет.
— Ты говоришь так, чтобы сделать мне приятное, мой маленький Эрик.
— Что происходит?
— Сколько тебе? Семнадцать? А на вид дашь все двадцать, и ты очень, очень хорош собой…
Слова эти не понравились мне. Прежде всего, Паула никогда прежде не называла меня «мой маленький Эрик». Мало того, что определение «маленький» мне не по душе по причинам, которые нетрудно понять, если знать меня хоть немного, оно еще создает дистанцию между нею и мной, ту самую, тривиальную идиотскую дистанцию, которая отделяет взрослого от ребенка. Я уже не ребенок, и Паула для меня не взрослая. Я мужчина, а она женщина, несмотря на годы и все предрассудки, парализующие людей посредственных.
И наконец, что до моей неописуемой красоты, то тут я в курсе и давно, так что вряд ли узнаю что-нибудь новое на эту захватывающую тему; хотя можно, конечно, заставлять меня краснеть, если время девать некуда.
Я сказал:
— Не вижу связи.
— Сколько это еще продлится?
— Что это?
— Ну, ты и я.
— Да… всегда.
Как раз, когда я произносил это слово «всегда», у меня зародилась мысль, что это не так. Паула и я — это не навеки.
По правде сказать, я никогда не задумывался над этим. Оказывается, я не мыслю себе жизни без коллежа осенью, зимой и весной, «Винтерхауза» по уик-эндам и Паулы летом. В этой смене трудов, удовольствий и радостей я нахожу приятное равновесие, которого не желаю лишаться.
Паула вновь покачала головой, как несколько минут назад, когда открыла мне дверь, но сейчас без улыбки, с некой печальной жесткостью.
— Нет. Тебе нужно другое.
Я сухо отпарировал:
— Очень мило, что ты предупреждаешь меня.
И снова она отрицательно повела головой с усталым видом, какой часто бывает у преподавателей, когда они имеют дело с учеником, который не желает или не может понять.
— Тебе нужна любовь, — сказала она.
— Она у меня есть.
— К кому? Ко мне?
Я кивнул.
— Да нет же. В определенный момент твоей жизни я была для тебя чем-то важным. Ты был блестящий и очень одинокий юноша, которому судьба нанесла тяжелый удар, лишив его сестры…
Я отвернулся. Терпеть не могу, когда кто-то произносит имя моей Инес, пусть даже этот кто-то — любимая женщина.
— Эрик…
— Да, — отозвался я, уставившись на дрянную репродукцию «Женщин в саду» Моне (я презираю этого художника для влюбленных девиц), висящую над буфетом неопределенного стиля.
— У нас с тобой все было чудесно, Эрик. И для меня, и для тебя. Но жить этим воспоминанием два года только потому, что это удобно, приятно и особенно потому, что ты боишься…
— Я никогда ничего не боюсь.
Паула, перед тем севшая на софу и закурившая, поднялась, притушила сигарету в пепельнице и подошла ко мне. Обвила руками мою шею, но не так, как прошлым или позапрошлым летом, а гораздо более по-дружески. Левой рукой она дотронулась до моего затылка, и в этом жесте я тоже ощутил больше привязанности, чем страсти. Я даже почувствовал сострадание, и сердце у меня бешено заколотилось: я почуял угрозу тому, что было во мне самого потаенного и болезненного.
— Ты все время боишься.
— Чего? — спросил я, удивляясь тому, что голос у меня дрожит.
— Любви, жизни, да всего. Ты весь как натянутая струна, потому что боишься упасть. Но теперь все позади, ты крепко стоишь на ногах и можешь учиться говорить с другими людьми, смеяться с ними и любить их.
— Не испытываю никакого желания.
— Напротив, оно сжигает тебя.
— Да нет же.
— Ты слишком хорош во всех отношениях, чтобы навсегда забиться в угол. В «Винтерхаузе», один на один с Венерой, вдали от всего, что движется, вдали от сверстников… А ведь такому, как ты, все открыто.
— Мне ничего не нужно.
— Почему?
— Мое дело.
Она пожала плечами и снова села.
— Значит, мы больше не встречаемся?
— Не в этом дело.
— Как раз в этом. И ни в чем другом.
— Почему ты так упорно отказываешься решать или хотя бы краем глаза взглянуть на проблемы, которые душат тебя и мешают тебе жить?
— Не понимаю, о чем ты.
Она села, зажгла другую сигарету. Я почувствовал, что разговор утомил ее. Сквозь серый дым наши взгляды встретились, и я прочел в ее глазах не то упрек, не то разочарование.
С улицы донесся стук. В голове у меня мелькнуло: «Велосипед», я сказал: «Сейчас вернусь» — и вышел. Поднял упавший велосипед, хотел было прислонить его к ограде, но потом передумал, вскочил на седло и во весь дух погнал вниз по тропинке.
В мои намерения не входило вести себя неприлично, удрав таким образом. Просто мне очень нужно было очутиться одному в ночи, помолчать самому и не слушать никого другого.
Если Паула и задела меня, то не только тем, что сказала, а в еще большей степени тем, как сказала, своим необъяснимым и нездоровым желанием вынудить меня к признаниям. Нет, здесь дело в другом. До