Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А помнишь, как нас потом буксировали?
– А в Мурманске-то помнишь, как прощались?
– Ты, Женя, на Новой Земле бывал ли? Вот, погоди, зайдем, гольца там будем ловить. Гольца ел когда-нибудь? Слаад-кий… В губу Саханова зайдем, гусей там полно!
– Бывает, другой раз такое стадо белухи зайдет! Голов на сотню, вот когда работа!
– Ну, ребята, еще по одной и пойдем! Пора!
– Да-да, пора, поехали!
– Х-хе!.. Кха! – хорроша!
– Ф-ффу! А ничего – прошла…
– Девушка! Сколько с нас, посчитайте!
Мы вышли в ночь, в пустынный город. Прощай, дядя Вася, прощай, гостиница! Женя, почему тебя, морского волка, зверобоя, в газету не снимают, как идешь ты по ночному городу с ружьем? Почему репортеры не подхватывают на лету твоих прощальных слов? Прощай, Игорь Введенский, молчаливый наш друг, привет, привет! Восемьдесят восемь!
Но почему нет женщин на причале? Почему не пришли жены моряков? Почему не машут нам платками, не вытирают набежавших слез, почему пустынно на пирсе Холодильника?
– Время позднее, спят наши жены. Второй час, вон уж сколько. Теперь наши жены – ружья заряжены. Простились уже, простились все, кому есть с кем прощаться. Теперь дело. Теперь не до слез. А «восемьдесят восемь» – это: «я вас понял», по международному коду… Ха-ха-ха!.. А вы поверили, думали, про любовь? Нет! Теперь дело. Давай, давай, поднимайтесь, ребята, на борт, вот так, вот и все хорошо. Эй, кто там? – сейчас отходим, эй, Марковский! Плылов! Мартынов!
– Есть!
Две недели провел я на этой палубе зимой, и трюм тогда был забит просоленными тюленьими шкурами, корма была заколочена досками, и на корме горой – тюленьи красные туши для зверофермы. Планшир обледенел, на снастях сосульки, посвист ветра, поземка в торосах, ранние сумерки и поздние рассветы, мартовские зеленоватые закаты, сходящиеся и расходящиеся разводья возле бортов, треск льда по ночам, скрип и треск переборок…
Теперь палуба была чисто умыта, но все равно таила в себе запах ворвани, слабый и нежный от прошедшего с зимы времени, когда она была залита, заляпана тюленьим жиром и кровью, и трюм сейчас был пуст и гулок, как колодец, с наваленной по углам солью, но тоже пахло зверино, дико – пахло промыслами, отдалением, зимними льдами, кровью и кислым пороховым дымком.
Такая крошечная эта шхуна, если поглядеть со стороны, – с белыми бортами, с коричневой рубкой, с двумя мачтами, с бочкой наверху. Но ее палуба, пространство ее от кормы до носа, двадцать четыре человека ее команды, машина, рубка, ходовой мостик, зачехленные катера по бортам, каюты и кубрики – вот наш мир на целый месяц, центр мироздания для нас.
Двигатель уже работает, мягко гудит в глубине, уже Илья Николаевич пошел туда, вниз, поглядеть, как там вахта, а капитан полез в рубку. Поднялся и я в рубку, поздоровался с вахтенными, высунулся с одной, потом с другой стороны – все в рубке было как прежде, все на месте: слева от штурвала компас, позади эхолот, кренометр, выключатели, справа, в ящике, бинокли, потом переговорная труба в машину, телефон…
На шхуне завелся щенок, успел нажраться щелоку, вляпался в него всеми лапами и теперь лежит, болеет, и все думают, страдают: выживет ли?
Внизу под кают-компанией, в кладовке боцмана, я знаю, висят винтовки, стоят ящики с патронами, под полубаком навалены капроновые сети с поплавками из пенопласта, и продовольствие есть, и горючего полны баки, все готово.
– А погодка хороша! – веселится возвратившийся из машины Илья Николаевич. – Славно пойдем! Нам бы только до Колгуева проскочить, чтоб не тряхнуло, а там – там уж льды пойдут, там, едри ее мать, вода спокойная…
Ну, да, конечно, Колгуев, льды, Новая Земля – радуемся мы. А те, кто пришел проводить нас, стоят маленькой группкой внизу, осиротело глядят на нас с пирса, и мы на них поглядываем сверху, но уже отрешенно, рассеянно, поматываем иногда ручкой, улыбаемся, как бы говоря: «Привет! Привет! У нас тут льды, Новая Земля, белухи сопят и ныряют. Привет!»
И пока мы устраивались в каютах капитана и стармеха, решая, кому где жить, пока лазили то в машину, наполненную жаром, гулом дизеля, маслянистым светом ламп, маслянистыми бликами на металле, пока я здоровался, узнавал кого-то и меня узнавали, пока мы щупали тяжелые винтовки и рассматривали желтые ящики с патронами, пока заглядывали в рубку к штурману и радисту, и в камбуз на корме, и в полубак, где свалены были и крепко, разнообразно пахли сети, поплавки, буи, багры, доски, полушубки, телогрейки, рукавицы, краска и где шипел пар в душевой, пока поглядывали на алое ночное небо, на полированную ширь Двины, на выпуклую огромность рейда с застывшими кораблями, с движущимися катерами и мотодорами, оставлявшими за собой высокий треск моторов и черный на золотом след длинной волны, – «Моряна» наша тронулась потихоньку, отделилась от пирса и пошла, родная, забирая влево от берега, выходя на стрежень, на фарватер.
Как сначала тихо, почти нежно двигалась она, как потом развивала ход до полного и как плавно поворачивала, следуя фарватеру! Правый берег удалился от нас, стали видны все дома спящего Архангельска, его набережная, яхт-клуб, Кузнечиха, Соломбала…
Капитан, нахохлившись, в дождевике почему-то, хоть небеса были чисты, торчал наверху, на ходовом мостике, похаживал и поглядывал вперед то с одного, то с другого борта и время от времени покрикивал в рубку: «Лево руля! Еще левей! Одерживай!»
И затрубили нам пароходы, там и сям, как скалы возвышавшиеся на рейде, загудели низко, печально, каждый раз троекратно прощаясь с нами. И мы отвечали слабой своей сиреной – будто свирель отвечала рогу. Много там стояло теплоходов, лесовозов, танкеров по всем причалам – наших, финских, норвежских, греческих, немецких, стрекотали бревнотаски, поворачивали свои клювы портовые краны, сипел пар, кололи глаз острые бортовые огни, и глазели на нас из громадных домов-рубок вахтенные, и все знали, что шхуна наша уходит во льды…
Ах, как просыпался по ночам я в этом Архангельске, услышав сквозь сон долгий гудок, похожий на стон, как подходил я к окну, стараясь что-то разглядеть в узких разрывах крыш, хотя бы блеск воды, потом переводил взгляд выше, на алеющее небо, и, ничего уже не видя, с погасшей сигаретой, видел все-таки «воды многие», и полярные страны, и Гренландию, и Землю Франца-Иосифа в осиянных льдах…
Я все не спал, когда взошло солнце, малиново стало светить в иллюминатор. Я лег на короткий диванчик, поджал ноги. Двигатель гудел, винт взбивал за кормой воду. Спал я, как мне показалось, совсем немного и проснулся мгновенно, сразу открыл глаза. Все так же светило в иллюминатор солнце, только свет его был желтей, ярче, все так же взбивал за кормой воду винт. Не качало. Мне подумалось, что мы еще идем устьем Двины. Но заглянул в каюту стармех Илья Николаевич, сказал весело:
– Проснулся, Юра? А мы уж мимо Зимнегорского маяка идем. Скоро Нижняя Золотица будет. Помнишь, как ты там зимой на зверобойке был? А товарищ твой уж давно встал, все пишет, едри его мать, чего-то…