Шрифт:
Интервал:
Закладка:
8 декабря Гарсиа Маркес на неделю отправился в удивительную поездку в Прагу вместе со своим новым другом Хулио Кортасаром, его новой спутницей — литовской писательницей и переводчиком Угне Карвелис, работавшей в крупнейшем парижском издательстве «Галлимар», и Карлосом Фуэнтесом. Им не терпелось выяснить, что же на самом деле произошло во вновь оккупированной чешской столице, и они хотели обсудить кризисную ситуацию с прозаиком Миланом Кундерой[831]. По словам Карлоса Фуэнтеса, «Кундера предложил нам встретиться с ним в сауне на берегу реки и там рассказать о том, что случилось в Праге. Очевидно, это было одно из немногих мест, где стены не имели ушей… Во льду открылась большая дыра, приглашая нас избавиться от дискомфорта и восстановить свое кровообращение. Милан Кундера осторожно подтолкнул нас в непоправимое. Лиловый, как некоторые орхидеи, барранкильянец и я, человек из Веракруса, погрузились в воду, столь чуждую нашим тропическим натурам»[832].
Несмотря на все эти приключения, в личности Маркеса в ту пору преобладал образ героя-отшельника, привязанного к своему призванию, будто цепью с ядром, но лишенного вдохновения, блуждающего по тупиковым коридорам и пустым залам своего особняка (забудьте, что он жил в маленькой квартирке), словно некий гражданин Кейн[833] вымышленный персонаж или как Папа Хем[834], только с литературными пулями, причем холостыми, а не настоящими. На самом деле он вовсе не был привязан к дому, когда писал «Осень патриарха», как во время создания «Ста лет одиночества». И все же его муки были не выдумкой, какие б нелепости ни рассказывали о них газеты по всей Латинской Америке.
Через некоторое время Гарсиа Маркес несколько раз в неделю стал наведываться в офис Кармен Балсельс между пятью и семью вечера, якобы для того, чтобы принести на хранение очередную законченную главу «Осени патриарха»: солидные части романа поступали в архив Кармен с 1 апреля 1969 г. и в августе 1974-го все еще продолжали поступать — со строгим указанием «Не читать». Но это была не единственная причина. Он приходил туда еще и для того, чтобы, имея возможность неограниченно пользоваться телефоном, вести свои коммерческие дела и договариваться о конфиденциальных встречах. Это позволяло ему отделять бизнес от дома и скрывать от Мерседес вещи, которые, возможно, расстроили бы ее, — например, то, что немалую часть своего недавно приобретенного капитала он безвозмездно отдавал на сторону и с годами все активнее занимался политикой. Балсельс стала для него почти что сестрой, с которой он мог говорить практически на любые темы. И она тоже искренне полюбила его, ради него готова была на любые жертвы. «Уже живя в Барселоне некоторое время, — рассказывала она мне, — он как-то пришел ко мне и заявил: „Готовься, у меня есть работа для Супермена“. Это была я. С тех пор он меня всегда так называл»[835]. (Потом она и пошутить будет не прочь. Годы спустя он как-то спросит ее по телефону: «Ты любишь меня, Кармен?» — «На это я не могу ответить, — скажет она. — Ты приносишь 36,2 процента нашего дохода».)
Тем временем сыновья Маркеса подрастали. Позже он заметит, что отношения между родителями и детьми, неизменные на протяжении столетий, в 60-х приняли совершенно иную форму: те из родителей, кому удалось приспособиться, навсегда остались молодыми; те, кому не удалось, были даже еще старее, чем пожилые люди в прежнее время. Родриго, ныне успешный голливудский кинорежиссер, сказал мне: «Я помню, что мы всегда были вчетвером, всегда, хоть и вели активную светскую жизнь. Везде и всюду только мы четверо. Колесо с четырьмя спицами, пятого в нем никогда не было. Я до того к этому привык, что, когда несколько лет назад у моего брата родился ребенок, для меня это был удар. Я просто не мог поверить, что теперь появилась пятая спица. И это при том, что я уже много лет не жил с родителями»[836].
«Мы оба, — добавил он, — с молоком матери впитали определенные ценности. Есть вещи, которые ты просто обязан знать. Например, дружба. Нам показывали, что люди, их жизнь таят в себе огромное очарование. Особенно на этом был помешан отец. Нужно все знать о людях, об их делах, смотреть на мир их глазами, делиться с ними своими впечатлениями. В то же время в нас воспитывали непредубежденность, что, правда, не распространялось на два-три важных понятия. Во-первых, латиноамериканцы — самый лучший народ в мире. Пусть они не самые умные, не так много создали, но они лучшие люди на свете, самые человечные и самые великодушные. С другой стороны, если где-то что-то не так, ты должен знать, что это вина правительства, оно всегда во всем виновато. А если не правительство, значит, Соединенные Штаты. После я узнал, что отец любит Штаты, восхищается их достижениями, с искренней теплотой относится к некоторым американцам, но, когда мы росли, почти все плохое в мире происходило по вине США. Оглядываясь назад, могу сказать, что нас воспитывали в гуманных, политически корректных традициях. Хоть меня и крестил Камило Торрес, религиозностью в нашем доме не пахло. Религия — зло, политики — зло, полиция и армия — зло»[837].
«Конечно, нам прививали и многое другое. Мы постоянно слышали слово „серьезность“. Например, родители требовали строгого соблюдения правил поведения. Ты обязан открыть дверь перед женщиной, ни в коем случае не должен говорить с набитым ртом. Серьезность, хорошие манеры, пунктуальность — этим трем понятиям придавалось огромное значение. И ты должен хорошо учиться, плохие оценки исключены. Но и дурачиться ты тоже должен, только нужно знать, как и когда, словно дурачество было частью „серьезности“. И если мы перегибали палку и дурачились сверх меры, нас наказывали. Только две вещи на свете достойны уважения: работа — врачом, учителем и так далее — и, что более важно, создание произведений искусства. Но нам всегда внушалось, что слава вообще не имеет значения. Он всегда говорил, что это „несерьезно“. Ты можешь пользоваться широкой известностью, но при этом оставаться плохим писателем. И вообще, слава вызывает подозрения. Например, говорил он, его друзья Альваро Мутис и Тито Монтерросо — очень хорошие писатели, но о них никто не слышал. С другой стороны, нам, мальчикам, нравилось, когда отца узнавали на улице»[838].