Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сенька разделся.
– Сядь, испей хмельного да поешь.
– Давно не ел, правда, а там надо мужикам челобитье дописать.
Когда Сенька поел, то дописал челобитную, в конце подписал, как требовали дьяки: «Явочку мою взять и челобитье крестьян Солотчинского монастыря записать, чтоб тебе, великому государю, было ведомо, а принять челобитную дьяку государеву думному Алмазу Иванову. За бесписьменных крестьян место – стрелец-подьячий Троицкой площади Семен, Лазарев сын, руку приложил, 1665 г., марта месяца. Дня…»
Свернув челобитную, спрятал в карман кафтана. Сел на лавку ближе к дверям, вынул из ножен саблю, воткнул ее концом в пол, лезвием кверху, и, нашарив на лавке точильный брусок, стал точить.
– Эх, подружка, Кононово дело, точу тебя последний раз.
Улька сказала:
– Пошто так, Семен?
– Ты, Ульяна, пойдешь со мной… или на Москве обыкла? Думаю, тяжко тебе наладиться в неведомый путь?
– Ну, вот еще! Я с пеленок нищебродка… не место жаль – страшно тебя потерять!
– Вот за это я и люблю тебя! Так ты завтре, чуть свет, снеси Конону письмо, чтоб дал тебе Таисиево узорочье… Продашь, что можно, иное на путь в узел завертим – сгодится. Ночью уйдем к твоим, повременим до поры, инако не уйти, ловить будут…
– Сегодня не пекись – завтра все сделаю, а горенка тебе готова под часовней. Там и жить будем.
– Заготовишь два полушубка да два армяка суконных.
– Сказываю – не думай, все налажу.
Утром Сенька вышел к Троицким воротам. Шумел народ, стрельцы бродили, кричали, наводя порядок. В Судный приказ шли подьячие и те, кому судиться. Сегодня было теплее. Над стенами Кремля и у возов кричали галки. Голуби, которых не трогали, считая святой птицей, обнаглев, шныряли под ногами. Солотчинским мужикам с полуночи не спалось. Они, завидев Сеньку, спешно пробрались к нему. Гладя бороды, закланялись и шапки сняли:
– Челобитьецо готово ли, доброй человек?
– Вот челобитье! Деньги за него снесите в палатку, отдайте в общий сундук. Челобитье при вас сдам тому вот подьячему, он снесет его в Приказную палату, а вы направляйтесь домой.
– Значит, все по-честному стряпано?
– Все сделано, только вам ждать и видоков иметь на архимандрита.
– Видоки: попы, купцы, дьячки да дьяконы – все лучшие люди.
Мужики покланялись Сеньке, пошли в палатку деньги отдать. Тот, на кого указал Сенька, был его учитель – подьячий Одноусый. Подошел, потрогал свой единственный ус, спросил:
– Все ли по-ладному, сынок?
– Ладное с худым перемешано, учитель!
– Оно так! А ты будь умен: дьякам да родовитым людям угодлив, и с твоей грамотой, говорю не на ветер, в большие люди выплывешь.
– На Волгу, значит?
– Ой, ты! Пошто на Волгу? Можно и по Москве плавать…
– Вот, учитель, челобитье, сдай в Приказную палату.
– Кому писал?
– Мужикам с Солотчи-реки.
– Нашел просителей! Ну да сдам, давай… И упомни, говорю: окольничий Федор, сын Зыков, Тихонович, из площадных подьячих, а до государева стола долез.
– Э-эх, старина, – Сенька обнял подьячего, – как с отцом родным, с тобой жаль расставаться!
– Да што ты все? Неладное у тебя на сердце: то Волга, а Волга нынче да и из веков река шумливая, разбойная… Тебе, когда дело налажено, пошто в разбой?
– Живи на здоровье, добрый старик! Прощай!
Сенька ушел, а Одноусый, покачав головой, сказал себе:
– Неладное с парнем – на сердце ему какая-то стень легла! – Околотив ноги от снега, побрел в Приказную палату.
В Стрелецкий приказ Сенька не пошел и в съезжую избу не заходил. С площади домой вернулся рано. Выволок из-под пола кожаную суму, в ней панцирь и шестопер. Сунул в суму два пистолета, кремни у пистолетов перевинтил, попробовал кресалом, на полки у курков подсыпал пороху.
Улька побывала у Конона, по дороге зашла на торг. Продала узорочье, а то, что побоялась продать, принесла завернутым в платок. На дороге к Аникину кабаку в пустом поле стояла часовня, наскоро сбитая из досок. Икон в ней не было, кроме одного большого деревянного распятия, видимо устроенного по обету вместо придорожного креста. Памятна эта часовня была только женам. У ней они отдыхали и плакали, волоча к дому пропившихся до креста в кабаке мужей. Много слышала эта часовня проклятий кабаку и слезных молитв. Дверь в часовню не запиралась. Зимой здесь тихо и всегда безлюдно.
Сенька, придя, стал у оконца без стекла. Согнулся в низком пространстве. Темнело скоро, но он зорко глядел на дорогу, на снег, мутно белеющий. Сыпался из воздуха серый, как легкий мусор, снежок. Сенька был спокоен. Две мысли толкались в голове: «Неотменно бы пошли… не придут – еще стоять надо…»
Вторые петухи кричали по Стрелецкой слободе, когда Сенька вернулся. Сухой снег падал, засыпал его следы. Белый кафтан спереди стал заскорузлым. Саблю Сенька всунул под часовню в землю по самую рукоятку. Улька топила печь. Сенька снял кафтан и на ухвате запихал его в огонь.
– Лик умой… – покосясь, сказала Улька.
Сенька молча умылся. Он молчал долго, спокойно оглядывая предметы избы, потом сказал:
– Бочка в печи – не будет течи, а бондарь уйдет… пущай ищут!
Они сели ужинать. Сенька допил остатки хмельного меда и, облокотясь на стол, задремал. Улька молилась, кланяясь в землю. В молитве поминала часто: «Спаси и сохрани раба твоего Семена…» Оделась, подошла и, трогая Сеньку за плечо, сказала:
– Облокись, Семен! Суму надень, идем, пора…
Только что закончилась «комнатная государева дума». Царь оживился. Он, похаживая, говорил свои последние слова о польской Украине.
– Ныне же мы, бояре, гетману и боярину Ивану Брюховецкому[290] дадим войска и вменим безотговорочно поймать лиходея Дорошенку. Дерзкий вор! Мало времени впереди, как мы судим здесь, – Дорошенко осадил и взял город Бреславль, а коменданта Дрозда, преданного нам сподвижника, побил смертно.
– Войска, великий государь, мало есть послать, но с гетманом Иваном неотложно надобно послать на Украину воевод… Они бы собрали воедино реестровых казаков и жалование им дали, а то воры-полковники посланное туда жалование раздают гилевщикам против твоего имени государева… затейникам…
– Так, так! Пошлем и воевод, чтоб чинили они в очищенных от поляков местах суд, расправу и пошлины ведали.