Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, я знаю, вы не одна такая, у нас сейчас много журналистов, до рвоты опьяненных свободой слова, за которую к тому же платят деньги, и, как говорят, хорошие, но я сейчас обращаюсь не ко всем, а именно к вам, ведь вы еще молоды и у вас будут дети, я почему-то думаю, что у вас их нет, потому что, если бы они у вас были, вы не смогли бы так писать. Поймите, Катя, человек, начинается не там, где «можно», а там, где – «нельзя», но, конечно, только когда он сам говорит себе это слово, а не начальник говорит.
Катя, я лично знаю человека, довольно хорошо знаю человека, который после чтения вашей заметки чуть не покончил с собой, и только чудо его спасло, а если бы чуда не случилось?
Как бы жили вы тогда – журналист-убийца?
Екатерина Целовальникова, вы в опасности!
Берегите себя!
– Ну, вы долго еще будете в трубку молчать? – раздраженно поинтересовалась стоящая за спиной женщина, которой нужно было кому-то в редакции позвонить.
Вот как! Тебе казалось, что ты говоришь, произносишь свой прочувствованный монолог вслух, а оказывается, молчал…
Извинившись и растерянно передав трубку женщине, ты отошел в сторону, смущенно улыбаясь, потирая лоб и спрашивая себя:
«Не сказал, значит? Опять не сказал… – И тут же почувствовал облегчение. – Ну и хорошо, что не сказал, кому нужны твои глупые нравоучения!»
5
Я не знаю, как ты оказался на углу Тверской и Моховой (чуть не сказал проспект Маркса), рядом с «Националем», но то, что там произошло, что увидел и почувствовал, знаю очень хорошо: в деталях, звуках и даже запахах.
Помнишь, тебя поразила та неожиданная, невозможная, недопустимая для самого центра Москвы тишина, и ты остановился посреди тротуара, растерянно и осторожно вертя во все стороны головой.
Почему-то пахло сдобой и марципанами, как на Пасху.
И ты не один был там такой, пристыженный своим непониманием происходящего – людей вокруг было немного, и так же, как ты, растерянно и виновато они вертели головами.
Вся проезжая часть: Моховая и вливающаяся в нее Тверская были безжизненно-пусты, омертвело-безмолвны – только просушенный весенним ветром серый асфальт в свежей разметке и ни одной машины.
Как и тогда в лесу, когда прапорщик Лёха снял с тебя наручники и заставил пуститься в бега, здесь, в самом центре Москвы, в ста шагах от Кремля, происходило нечто невозможное, недопустимое, от чего на душе делалось пусто и тревожно…
К реальной русской жизни тебя вернул мат, русский мат – виртуозный, отчаянный, злой:
– Мужик, трам-там-там! Мужик, трам-там-там-там! Стой! Стой, трам-там-там!
Размахивая полосатой гаишной палкой, по обочине Тверской бежал пузатый гаишник, красный от напряжения и возмущения.
Вся его ярость и непечатные слова были направлены в адрес ледащего мужичка на «копейке» с провинциальными номерами. Видимо, тот не знал, что такого быть не может – в провинции пустая улица не редкость, – и, не задумываясь, решил начать движение.
– Мужик, трам-тара-тарам, стой! Стой, трам-тарарам!
Тот резко затормозил и даже голову в плечи втянул от страха, глядя на гаишника, который, кажется, не то что оштрафовать – убить сейчас мог.
– Президент едет! – радостно воскликнул вдруг детский голосок за твоей спиной, и два или три мужских голоса назвали короткую фамилию главы государства, до тебя наконец дошло и ты назвал его про себя так, как называл все последнее время: «Дед».
«Он знает про меня, ему про меня докладывали!» – подумал ты вдруг с внезапной радостью.
Длинный, как железнодорожная платформа, черный «мерседес» с президентским штандартом на капоте двигался плавно и неторопливо, сквозь сизые от бронированной толщины стекла был хорошо виден прямой, как манекен, водитель за рулем, рядом еще один манекен в военной форме с генеральскими погонами, а за их спинами на приставных сидениях у небольших окон с обеих сторон сидели два парня в черных вязаных шапочках, прижимая к плечу черные приклады винтовок.
Деда видно не было – самые последние главные окна закрывали серые шторки, но, несомненно, он был там, то есть здесь – рядом, совсем рядом…
Понимание этого еще больше обрадовало тебя, и – будто загудели вдруг где-то, может даже в небе, невидимые огромные трубы – своим торжественным и властным гласом:
– Ту-ту-у… Ту-ту-у… Тур-ду-ту-ту-ту-ту-у-у!!!
И тут же невидимый небесный великан стал колотить в невидимые небесные барабаны большими мягкими колотушками:
– Бу-м! Бу-у-м-м!! Бу-у-у-м-м-м!!!
И трубы, и барабаны – земля и небо объявляли на весь белый свет:
– Президент России! Дорогу президенту России!
– Мама, где президент? Где он сидит? – мешал и портил все вздорный детский голосок, и еще больше мешал и все портил голос женский – усталый и раздраженный:
– Ну откуда я знаю! Где надо, там и сидит…
Того, кто был отделен от тебя всего лишь одним рукопожатием, кому докладывали о твоем деле, кто слышал наверняка твою фамилию, кого нельзя было видеть, но можно было представить – он был большой и значительный, усталый и мудрый.
«Мерседес» показал вам свой красивый вытянутый зад, подтягивая за собой машины кортежа, и вот тут ты увидел (во всяком случае, так показалось) что в одной сидит Наум – Наумов Александр Иович, подавшись вперед, он страстно говорил по сотовому.
«Это я, Золоторотов, тот самый – я, я, я!» – торопливо и запоздало послал ты сигнал SOS, но он тут же затих, завял, умер, не покинув пространство твоего сжатого в нервном напряжении мозга.
Звуки труб и барабанов исчезли, растворившись в сером и равнодушном московском воздухе.
Президентский кортеж уехал, свернув за «Националь», и вновь сделалось тихо: тишина ожидания сменилась тишиной смущения, тишиной несбывшихся надежд и стыда. Казалось, ждали чуда (ты-то точно его ждал), но чуда опять не случилось…
Как в детстве – пришедший, наконец, Дед Мороз оказался не настоящим – не холодным, и от него пахло луком и вином.
Все как будто это почувствовали и как-то быстро разошлись – быстро и смущенно, словно стараясь поскорее забыть то, что только что с ними тут произошло.
Ну а ты даже мотал на ходу головой, чтобы выбросить из нее то, что видел сейчас, слышал, чувствовал, не имея ни малейшего желания отвечать на наивный и язвительный вопрос, который тюкал в самое темя с неутомимостью дятла: «Но что же это со мной сейчас было? Что? Что? Что?»
Ты не ответил, потому что не знал – а я отвечу, я, кажется, догадываюсь.
То был еще один акт, малюсенький актик все той же великой драмы, разыгрываемой в нашей усталой измучившей себя стране ежедневно и ежечасно много лет и веков, где народ и власть, пребывая в перманентном заблуждении в отношении намерений и возможностей друг друга, не только друг друга ненавидят, но иногда и любят. Ты любил ее в те мгновения, нашу бездарную и бесславную власть, милейший мой Евгений Алексеевич, и не в небесах гудели трубы и били барабаны, а в твоей душе – любил взволнованно, страстно, я бы даже сказал – подобострастно, как только и может любить свою власть униженный ею народ.