Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ах, Таня, Таня!
Володя очень хорош. Не только по моим наблюдениям, пристрастным, по всей видимости, но и по посторонним мнениям. Конечно, я человек дотошный, мне всегда кажется – ну-ка еще протереть раз тряпочкой, потом помыть, потом еще зубным порошком потереть – и тогда уже чистое золото получится! Всегда я так поступала, потому думать мне непривычно, больше я чувствую да делаю. А теперь что-то неожиданно подумала – а вдруг не надо оттирать, а оставить как есть.
Сергей выправляется. Повзрослел, стал получше.
От Женечки письма приходили все время чудесные, а последние два-три – прямо чистый шизофреник, хрен его возьми! Из-за этого дрянца, как эта Дзюка (так ее назвала одна Володина приятельница), мальчик себе душу надрывает.
Кроме того, в балахане поселилась одна знакомая девочка. Но утомила всех нас безмерно, и теперь никак не могу ее упросить поискать себе другое “водоизмещение”. Я сегодня спросила ее: ну, а если бы меня не было в Ташкенте, ты где бы жила? Отвечает: в общежитии. – Так почему же?!
Прожила у Володи в его отсутствие Паустовская – с неделю. Очень мне понравилась. Разрисовала мне комнатку. Очень остроумно: над кроватью моей с белым покрывалом – на стене нарисовала дорожку – рисунок с покрывала. Потом еще очаровательно – на печке сделана как бы крышка футляра мирленовских духов: тоненькая девушка в пышной юбке, с крестиком на шее. С букетом цветов и корзиной в руках. Фотографии – в рамках, нарисованных на стене. Много милых выдумок.
Танюша, Вы пишете, что в начале января приедете. Жду вас с нежностью, целую и обнимаю крепко, хотя Вы ведь всегда стыдливо отворачиваетесь, когда Вас целуют.
Это – всегда?.. Ваша Лена
Сердечно целую разлюбившего меня Гришу и благодарю вас обоих за телеграмму.
Письмо Т. А. Луговской – Л. А. Малюгину
Напрасно вы обижаетесь на меня за то, что я не пишу вам ничего о своей работе. Уверяю вас, что если бы было хоть что-нибудь мало-мальски интересное – я давно бы похвасталась. Работаю я в одном богоугодном детском учреждении (ЦДХВД), весьма скудно вознаграждающем меня во всех своих статьях. Вся прелесть этой работы заключается в том, что у меня остается свободное время, которое я могу тратить на живопись и еще другую, менее полезную, но гораздо более прибыльную деятельность: продаю свои тряпки. И мое неожиданное “разбогатение” объясняется удачей именно на этом фронте моей деятельности. Все очень просто и очень скучно, и никаких больших работ, как вы предполагаете, я не сделала. Да их тут что-то и не заметно этих самых больших работ-то. (Только давайте уговоримся, что о моих неблестящих делах никто, кроме Тамары, не знает. Я здорова, и богата, и знатна. Ладно?)
Сейчас утро. Мне еще рано идти трудиться. Поля спит. Солнце жарит вовсю. Я с 7 часов уже встала. Мне ужасно милый, но грустный и безнадежный сон приснился. Приснилась мне мать – такая ласковая, заботливая (готовая пожертвовать всем чем угодно – лишь бы мне было лучше) и всепрощающая – какой только она одна умела и могла быть. И руки, и голос ее – такие милые и знакомые. Вот такая она, какой была до этой страшной болезни. И очень ласково и жадно она смотрит на меня и ничего не говорит, но все понимает. А мне так ужасно нужно ей что-то объяснить и рассказать, и пожаловаться (как в детстве), но я только могу сказать: мама, голубушка – и реву – очень отчаянно и с наслаждением. И такое забытое чувство горячей волной нахлынуло на меня: что есть опять человек, которому все важно во мне, который все простит, будет любить бескорыстно и позаботится, и заступится, и пожалеет. Ну а потом, как это всегда бывает во сне, я ничего не сумела расспросить, ни сказать и проснулась. Было уже утро, горели мангалы и со звоном наливались ведра под краном. И жарило солнце. И я вскочила со своей зареванной подушки и подумала – откуда я черпала этот источник ласковости и тепла, и нежности в жизни? Все-таки от матери.
Провожала я тут своего приятеля-художника на фронт. Посидели с ним на его вещевом мешке в привокзальном садике (кругом спали его товарищи курсанты, по их лицам ползали мухи), погрызли солдатских сухарей, поговорили о жизни, об искусстве, о моих работах, которые он незадолго до этого видел. Это очень талантливый художник, а сидел он рядом со мной бритый, обгорелый, в страшных грязных бутцах, нескладный, понурый и грустный. И очень захотелось немножко ободрить его и наделить теплом, и заменить на минутку и мать, и жену. Ноя, наверное, не сумела этого сделать. Мы простились, и он уехал…
Тут как-то пришел к Ахматовой какой-то человек, кажется Янковский, и сказал, что видел в кино ленинградскую хронику. Когда я вечером пришла домой, Лида уговорила меня пойти: ну и пошли. Летний сад, парочки, военные, очереди у киосков с анилиновой водой. Очень странно все это.
Подождали сеанса и уселись. Потух свет, и сердце сразу переместилось в горло. Показали несколько открыточных ленинградских видов, потом кусок крыши вашего театра. Потом вокзал и кучу людей, мимо которых проплыл аппарат, потому что он понимал, что эти люди мне не нужны. Запомнился какой-то верзила, занявший удачную позицию вполоборота – почти красавец, но уж очень длинный нос. (Лида всплеснула руками и сказала: Рудник!) Не успела я его обругать – зачем он вас обижал, как произошла небольшая давка из-за первого места перед аппаратом и вынырнула ваша подруга Казико с какой-то мочалкой на голове вместо волос. Она быстро-быстро затрясла мочалкой, давая этим понять, что она кокетничает. (Старушке уже пора ложиться в гроб, а она все упорно настаивает на том, что в молодости была травести и носила мальчишеские штанишки.) Потом выплыл какой-то огромный блин, одетый в капор с оборочкой. Блин этот зашевелился, переместился, и мне удалось догадаться, что это Никритина. Потом поплыли еще какие-то незнакомые люди, все без исключения, как и предыдущие, делавшие вид, что они самые главные и что, если бы они не приехали в Ленинград – город бы погиб. (Все чувствовали себя героями.) И тут я поняла, что вас я проглядела…
Но судьба изменчива, и уставший от актерских рож аппарат решил отдохнуть и задержался на одном лице, явно неактерского вида… Помните детскую книжку “Макс и Мориц”? Это были очень озорные мальчишки, и автор рассказал детям про все их шалости. И нарисовал их. Вот однажды они попали в чан с тестом и, когда выскочили, – оказались похожими на какие-то гигантские плюшки своей собственной формы. И нос их, и хохолок на голове, и руки, и ноги, и штанишки – все их, но все стало какое-то большое (круглое, без морщин и сделанное из теста)… Вот таким, покрытым тестом, предстало перед нами ваше лицо.
Все-таки было очень приятно встретиться хотя бы с вашей меховой шапкой, которая сохранила свою фактуру. Потом был красивый, но неправдоподобный кадр, как снимали чехлы в партере. Затем дядя в темном костюме осматривал сцену.
Опять трясла мочалкой Казико, но уже перед зеркалом, и еще кто-то сидел перед зеркалом. Потом мы ушли домой.
Я рада за вас, что у Акимова идет ваша пьеса. Раневская видела спектакль и очень хвалила. Говорила, что зрелище очень приятное, хвалила она и оформление.
Лида с дочкой днями едет в Москву – я не очень-то оплакиваю эту свою потерю.