Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Людей спускать надо, комбат. Резервная электрика в порядке должна быть.
— Да уж как-нибудь спустим.
Лютов словно уже и не морщился, лоб набряк силой мысли, заострившийся взгляд твердых глаз обратился вовнутрь, в головные потемки, что-то начал нашаривать там, собирать, хотя от промелькнувшего в глазах звероватого торжества и следа не осталось. Снова как-то весь сгорбился, сник, словно боль-то ему и позволила хоть немного пожить налегке, побыть человеком из мяса, пожаловаться, погнусить, но никуда не девшаяся крестная ответственность за батальон опять легла всей тяжестью на плечи.
Шалимов поискал глазами, кому надо быстро помочь, качнулся на оклик и, взбагрив под мышку Телятникова, высокого рыжего парня, механика с жиркомбината, на пару с Предыбайло повел его по цеху. У самих уже ноги подламывались — трижды уж за сегодня выбивались из сил, — но делать нечего, прошли весь цех насквозь, подволокли трясущегося Телю к фырчащему грузовику, напоминавшему уже не ЗИЛ, а чудовищно-жалкую боевую машину пехоты с наваренными по кабине и кузову железными листами, как будто бы из фантастических фильмов о жизни после ядерной войны. Помогли затащить Телю в кузов и упали без сил где стояли. Привалился спиной к деревянной катушке и, приникнув к бутылке с водою, увидел Валька.
Брат шел к нему, как будто бы соткавшись из полотнищ пыли, заметно похудевший там, в больнице, но в каком-то счастливом единстве со всем, что вокруг, вернее, со всем тем живым, чего теперь не видишь и не чувствуешь: с прижженной солнцем, пряно пахнущем травой, с бесхитростным пением жаворонков, с неоглядно высоким, сияющим небом, словно и не задернутым пылью и гарью. Словно не из больнички сбежал, а явился из прошлого, из-под ванны чугунной той вылез на бремсберге, только чудом и спасшийся. И улыбки-то вроде бы не было у него на лице — уж чему можно радоваться на маршруте «Больница — Бурмаш»? — но все равно как с солнцем в теле шел, летел. Голубые глаза, и без того прозрачно-светлые, порою раздражавшие вот этой детской светлотой, как будто человек не вырос и не вырастет уж никогда, не то чтобы прямо лучились от счастья, но глядели сейчас не на Петьку, не на раненых, не на реальность, а на какую-то свою невероятно сбывшуюся жизнь — в лицо отсутствующего человека, и лицо это было повсюду, впечаталось во все другие лица и не меркло, ничем не стиралось пока.
Валек заслонил ему солнце, присел, избегая смотреть в глаза прямо, и Петро понял все. Про него и про Ларку — там, в больничке, она. Петр знал, навидался, что такое мужик, осчастливленный близостью: утаить невозможно такое, устыдиться нельзя, даже если среди… ну, всеобщей беды. И Валек тотчас понял, что Петька все понял. Посмотрел наконец с прямотою признания: да! — не боясь отчуждения братского, как боялся полгода назад, когда Ларку делили, спиной к спине стоять в забое не могли, не то что рылом к рылу на-горах. Он другого боялся теперь — неуместности, глупости, даже как бы и подлости своего одинокого счастья в Петровых глазах: сбежали в райский сад, Адам и Ева, разожгли там костер в шалаше, накормили друг друга друг другом, а вокруг все горит, смерть и проголодь, детей своих люди до срока земле отдают.
Петро с опозданием все же почувствовал, как что-то кольнуло его спицей в сердце. Не ревность, нет, не злобу побежденного — какое там? — и даже не тоску по Ларе, а одну только боль сожаления обо всей той своей мирной жизни, где самое страшное, что угрожало его детям, — не пойти в школу в новых кроссовках, где была существенна вражда двух кровных братьев из-за женщины, где не было перед женой вины страшней, чем за измену, и перед матерью — чем за трещащую по швам семью… Где она теперь станет возможна, когда, для кого, та их жизнь, просто жизнь? И к Вальку он почуял одну только жалость, к ним с Ларкой, страх почуял: что будет с их счастьем?
— Сядь по-нормальному, — сказал. — А то швы разойдутся. Хорошо наложила швы Ларка?
— Да не жалуюсь вроде, — ответил Валек, опускаясь на пятую точку.
— И не только швы.
— Да, — сказал Валек дрогнувшим, даже как бы и всхлипнувшим голосом, хотя в чем ему было казниться? В том, что торопится любить, пока живой? — Но к этому шло. Ты не думай, что я… ну что я как шакал. Что если б не война, у нас бы ничего с ней не было.
— А было бы, Валек? — поддел зачем-то Петька. — А то, может, тебя пожалела сестра милосердия?
— Нет, — нажал брат глазами. — И вообще я не то говорю. Просто горе кругом, а у нас, видишь, это… ну радость. Я вообще еще как бы не здесь.
— Заметно, Валек.
— Имею право?
— Так было все уже — к чему тогда вопрос? А раз пришел, давай уже определяйся, не витай. А то ведь, брат, дело такое: залета-ешься — и приземлят… тьфу-тьфу-тьфу, вот где лучшее дерево, — постучал по своей черепушке.
— В дырке что у вас, в дырке? — заземлился Валек.
— Закончилась дырка. Пойдем теперь на запад в полный рост. Не вижу восторга.
— Так страшно, Петька, страшно. — Валек смотрел сквозь пелену своего однодневного счастья, как будто из невидимого, но осязаемого шара, выходил из него, возвращался в действительность, нащупывал себя на этой ненадежной, непрестанно могущей взвихриться под ногами земле. Ларка словно сняла с него старую кожу, поменяла в нем кровь, и новая кровь беззащитно дрожала под новой, пока не обжившейся кожей, слыша только себя, лишь живую природу, а не все, что стреляет и хочет тебя умертвить. — Спуститься-то спустимся. А вылезем как? Ну воздухом-то подышать? Совсем же график ненормированный.
— Слепой сказал, побачим. — На Петьку навалилась прежняя великая усталость, отхлынувшая было с появлением Валька.
Ни о чем уж не думалось; веки, как жалюзи, сползали на опухшие, болящие глаза, под веками расплывчатые радужные клейма — не сморгнешь, и тошнит, словно голову в ведро бензина окунул. Казалось, рвани сейчас рядом — даже сердце бы в нем не упало, не толкнуло Шалимова лечь или встать. Так бы тут и остался — на, ешь меня, рви.
— Уработался, Петя, — сказал над ним Валек.
«Ну не всем в бабе хер полоскать», — хотел было ответить в своем репертуаре, но столько было жалости и боли в братском голосе, словно Валек и вправду чуял, каково ему, Петру, словно сам на какую-то долю стал им, словно даже их старая мать посмотрела сейчас на Петра из Валька и коснулась усталого сына Вальковой рукой.
Мизгирев чутко спал, зажав мобильник в кулаке. В минуту ночного затишья он, как дикарь, пытался умолить вот этот кусок пластика и закаленного стекла, выжимал из него голос матери, словно воду из камня. Кормил плосколицего карманного идола электричеством от генератора, задабривал на три деленья батарейки, воскрешал в нем глубинную память на цифры, выставлял в слуховые оконца, блуждал с ним по промке, по городу, как с металлоискателем или счетчиком Гейгера, подымался на кучи угля и на плоские крыши цехов, воздевал на башкой, словно жреческий жезл, погружал его в бездну эфира, нажимал кнопку вызова, посылая в глухую вселенскую пустошь одинокий сигнал, как полярник со льдины.