Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дядя Гриша был так несчастен, что даже владелец гостиницы, тучный господин в котелке, во вздернутых клетчатых брючках, пожалел его и дал ему работу – кипятить в кубе воду для чая. За это дядя Гриша жил бесплатно в комнатке, где стоял этот куб.
Тесная его комнатка была своего рода гостиничным клубом. Там собирались «вечные постояльцы», играли в подкидного дурака, в домино, гадали, обсуждали все происшествия, а девушки штопали чулки, шили и гладили.
Однажды в комнате у дяди Гриши отпраздновали день рождения коридорной девушки с нашего третьего этажа – Любы. На этот праздник пригласили «из уважения» четырех жильцов, в том числе и меня. Была на празднике пожилая женщина – зубной врач Фаина Абрамовна, сотрудник харьковской газеты – высокий человек, ходивший на костылях, и аптекарский ученик Альберт – веснушчатый юноша с нежной кожей. Он все время понимающе и презрительно улыбался.
Старый коммивояжер тоже пытался прорваться на именины, но девушки его не пустили.
Девушки все были нарядные, а Люба, бледная, молчаливая, в черном платье, была похожа, по словам Альберта, на «королеву Марго».
Взволнованная Люба изредка подымала длинные ресницы, внимательно взглядывала на нас, и каждый раз меня поражал чистый блеск ее глаз.
Не верилось, что это та самая Люба, что недавно ночью рыдала, прикрыв рукой на груди разорванную батистовую рубашку и стиснув голые круглые колени, проклинала во весь голос плотного черного постояльца из 34-го номера, охальника, по ее словам, и подлеца.
Дядя Гриша побрился и надел розовую рубаху с чужого плеча, заколотую медной булавкой с изображением гусеницы.
Сели за стол, уставленный несвежими закусками из гостиничного ресторана и бутылками рябиновки. Посреди стола стоял большой букет фиолетовых бумажных роз.
Люба подошла к дяде Грише и пригладила его редкие волосы. Дядя Гриша поймал на лету Любину руку и пожал ее. Тогда Люба на минуту прижала к своей груди его дрожащую голову. Она смотрела при этом за окно поверх головы дяди Гриши, и глаза у нее были спокойные, как всегда.
Раскрасневшиеся, довольные девушки настойчиво нас угощали. Они ласково заглядывали в глаза и говорили:
– Да покушайте же, пожалуйста, шобы Люба была всегда счастливая и здоровая. Да не стесняйтесь, пожалуйста! Это все свежее, только что из кухни, вы не думайте.
Люба сидела между дядей Гришей и мной.
– Хочу вас спросить, – сказала мне Люба, – чего это вы все сочиняете? Каждый раз, когда я в номере у вас прибираю, – всюду листочки валяются. Про что вы пишете? Про сердечную жизнь?
– Да, – ответил я. – Про счастливую жизнь, Люба.
– Была бы я интересная, – вздохнула Люба, – вы, может, и про меня удачно бы написали. Целый роман. А люди бы читали и плакали слезами.
– Пей, Любка! – крикнула Муся. – Пока горе тебя не поломало.
Глаза у Любы потемнели.
– Уймись! – тихо сказала она. – Я с горем заодно жить все равно не буду.
– Да я просто так, – ответила Муся. – Я ж тебе симпатизирую, Любка.
– А песни вы тоже пишете? – снова спросила меня Люба. – На эту дуру Муську вы, между прочим, не обращайте внимания.
– Нет, не пишу. Стихи когда-то писал. И знаю много стихов.
– Чувствительных?
– Да, пожалуй.
– А вы прочитайте.
– Ну что ж, – ответил я. У меня от выпитой рябиновки уже началось легкое «кружение сердца». – Я прочту вам одной. Сегодня – ваш праздник.
– Неужели одной? – спросила Люба и немного подержалась за серебряное колечко у меня на мизинце. – Чье это кольцо?
– Мое.
– Неправда, не ваше.
Все уже сильно шумели. Я на минуту задумался: что бы прочесть понятное и простое?
«Все равно, – подумал я, – поймет она или нет!» И я начал говорить немного нараспев:
Нет, не тебя так пылко я люблю,
Не для меня красы твоей блистанье;
Люблю в тебе я прошлое страданье
И молодость погибшую мою.
Шум за столом стих.
Когда порой я на тебя смотрю,
В твои глаза вникая долгим взором:
Таинственным я занят разговором,
Но не с тобой я сердцем говорю.
Я остановился.
– Ну! – резко сказала Люба. – Раз уж начали читать такое, так рвите сердце.
Я говорю с подругой юных дней,
В твоих чертах ищу черты другие,
В устах живых уста давно немые,
В глазах огонь угаснувших очей.
Одна из девушек с шумом втянула воздух и всхлипнула.
– Стихи поэта Лермонтова, – сказал дядя Гриша, настраивая гитару, – лучше петь, чем читать.
Он взял мягкий аккорд и запел приятным сильным тенором:
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит…
– Подхватывайте! – приказал он, и гитара снова печально заговорила у него под пальцами. – Все подхватывайте! «Ночь тиха, пустыня внемлет Богу, и звезда с звездою говорит».
Все тихо спели окончание строфы. Люба сидела, облокотившись на стол, опираясь подбородком на сложенные руки, и пела, глядя за окно. Глаза ее сияли. Дядя Гриша играл, подняв голову, и на щеке у него блестела слеза.
Дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел плотный черный человек со сладкими восточными глазами, постоялец из 34-го номера.
– Любочка-цыпочка, – вкрадчиво сказал он. – Я до вас. Выйдемте на некоторое время. Мне страх как надо с вами поговорить.
– Поговорить? – спросила Люба и обернулась. – Тебе надо со мной поговорить? В твоем номере?
– А хотя бы и так. Номерок подходящий.
Люба встала.
– Сам знаешь, какой у меня день. Так и то лезешь, потерпеть не можешь, подлюга! Вон отсюда!
– Любка! – взвизгнула Муся, но было уже поздно.
Люба схватила бутылку с рябиновкой и изо всей силы швырнула ее в черного человека.
Бутылка ударила его по голове и разбилась. Он схватился за лицо руками, размазал по толстым щекам кровь, смешанную с рябиновкой, попятился в коридор, споткнулся о порог и молча рухнул навзничь.
– Убью! – дико закричала Люба. – Всех поубиваю, как бешеных котов. Всех! Не трогайте меня! Не лезьте! В Сибирь пойду, на каторгу, а с вами, с гадами, рассчитаюсь!
Она упала на стул и положила голову на стол.
– Девушки! – сказала она с тихой тоской. – Подружки мои дорогие! Неужто даже отмыться нам не дадут! Девушки! – закричала она и затряслась. – Я будто светлый сон видела… Спасибо тебе, дядя Гриша, спасибо, родненький мой. Спасибо вам всем.
Она захлебнулась слезами и закашлялась. Дядя Гриша стоял