Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Дуры! Дуры! — трещали сороки, вертясь на кольях изгородей. — Помойки по дворам вытаивают, из подвалов и подполий запасы наверх подымают. Корму кругом, корму!.. Воруй, не робей. А они в назьме роются. Дуры! Дуры! Дуры!..»
Отдохнули вороны, приосанились и начали в им лишь ведомом танце кружиться над Енисеем, забираясь все выше, выше, и, не иначе как высотой захлебнувшись, горланили хрипло и упоенно.
Скоро, совсем скоро мама-ворона сядет на гнездо, выведет хрипатых и прожорливых воронят. Хлопоты о прокорме семьи подступят, придется чистить гнезда и скворечники — разбойное, нечистое дело, да иначе не прожить.
* * * *
Истаяли торосы на реке, сделались похожи на болотные кочки. Дышат проруби, дышат забереги, дышат леса по горам, дышат горы и небо, пустынный лед на реке дышит. Начинает вонять туша павшего зимой коня, свезенного на лед. Собаки пробили к падали тропы, будто в муравейнике возились в нутре коня — что осталось от коняги, вытаяло, темнеет. Еще деревянный ящик и старая селедочная бочка, оброненные с сельповской подводы, виднеются, кучка опилок и кем-то брошенные салазки. Солнечное марево поднимает все предметы со льда, и они катаются и пляшут на воздухе. В ранний рассветный час, в час утренней молитвы, в горах раздается колокольный звон, голос его все явственней, ближе, горные выси разговаривают с небом, возвещают беспокойный этот мир о добрых переменах, благословляют землю на мирные творения, на земные дела.
Ребятня покидает деревенские поляны и дворы, толкается с утра до вечера на берегу, сжигая хлам, щепу. В громко стреляющих костерках пекутся картошки, свеколки, брюквы, все, что Бог послал, что удалось со двора утянуть — овощь, вынутая из подвалов и подполий, сортируется, отбирается на семена, на еду и на посадку.
Напряжение разрешалось всегда неожиданно и жутко. Кто-нибудь из пристальных, всегда все видящих и слышащих парней, разом онемев, тыкал рукой, показывая на заберегу, тыкал и пятился. Ребята тоже начинали отступать от уреза воды под крутизну яра, под прясла огорода, либо прижимались к дымно пахнущей сидоровской бане с заткнутым горелой тряпкой продухом.
Только что сверкавшая, почти гладкая вода забереги, плавная, покатая, кружившаяся вместе с мулявками и мусором, с трясогузками, толкавшимися над водой, которые, ставши на хвост, сталкивали в потешной драке друг дружку в гибельную воду, все-все разом замерло, лишь вода в забереге стремительно полнилась мороком, темнела со дна от напора могучих сил, оттеняя все ярче сверкающую, стремительно отлетающую от земли кромку льда.
Натужно дыша и разъяриваясь, река вроде бы скребет и бьет копытом по дну, готовясь к рывку, к сокрушению всего, что есть на ее пуги. Больше ей невмоготу терпеть и ждать, пришла пора ломаться, двигаться.
Где-то выше, в бирюсинских и в скитских камнях, река уже идет, грохочет льдом, рушится погибельной водой, приближаясь и приближаясь к нашему селу. Уже не пульсирует, не кружится, уже от одышливой качки трясется, мелко хлещется вода в забереге. Трясогузки в короткий промежуток меж шлепками воды падают вниз, хватают лакомого мормыша, стертого со льда и выброшенного на камни. «Цык! Цык, цык!» — побеждая страх, пляшут трясогузки над водой. Все остальное сковано ожиданием. Даже отважные деревенские парнишки жмутся друг к дружке под стеной бани, постоянные их спутники — собаки торчат в отдалении пеньками и тоже чего-то ждут.
И вот на середине Енисея возник белый гребешок, другой, третий, что-то там, в отдалении, на стрежи, стронулось, зашевелилось. Сдавило лед, заполнило пустоты и проталины, некуда силе деваться, наружу рвется. Грубым швом прошило реку наискось. Что-то живое шевельнулось в отдалении. «Заяц! Заяц!» — закричал один из малых левонтьевских парней и тут же получил затрещину. «Да из леду ж заяц…»
И правда что-то забегало, забегало, запрыгало, в нахлесте расстелилось к спасительному берегу, но подстреленно упало, рассыпалось белой трухой. И там, где упало, сгинуло, вдруг возникла белая стрела, понеслась, рассекая лед. «А-а-ах!» — распластнуло реку пополам.
«А-а-ах!» — крик жуткого восторга по берегу.
А на реке уже во всю ширь, из края в край ломало, корежило лед, проваливало глыбы в тартарары тупо и безумно, с хрустом и лязгом полезли друг на дружку ломающиеся пласты льда. Обозначилась кипящая стрежень реки, донесло пресный дух спертой стоялой воды.
Громоздило, рвало, сокрушало твердь зимы, шла на середине Енисея битва не на жизнь, а на смерть. В панике металось, кружилось, неслось, кипело месиво льда, грозная стремнина, потемневшая от ярости, грозовой, сокрушительной тучей двигалась по реке, наполняя треском, аханьем и гулом земные и водные пространства.
Вот и под нашим, под овсянским, берегом чуть дрогнула земля, качнуло лед, и он, против ожидания, покорно, почти без шума стронулся с места, пошел куда надо, соря белой пылью, позванивая ледяной крошкой.
В этот долгожданный момент, не выдержав напряжения, кто-нибудь из проворных парней срывался с места и, сверкая голыми пятками, несся по грязному переулку и, махая руками, истошно кричал: «Анисей тронулся! Анисей тронулся!..»
И из всех уголков, со всех улиц, с верхнего и нижнего концов села доносило ответно: «Анисе-э-э-эй!»
* * * *
Старые и малые, способные и неспособные двигаться шли, бежали, мчались, ковыляли на «рематизненных» ногах, даже ползли с помощью колес иль костылей на берег Енисея-кормильца и погубителя.
Возле ограды Вахрамеевых уже отваживались с припадочной Василисой. Дочери во время ледохода не давали матери глядеть на буйством охваченную реку, не пускали со двора, но каждую весну повторялось одно и то же: близился ледоход, подступало к порченой женщине возбуждение, беспокойство охватывало ее. Будто заколдованная, рвалась она к реке, пластая на себе кофтенку, хватаясь за голову, за горло, разметывая дочерей, бежала, падала, снова бежала к реке, словно ждало ее там избавление от мук. И всякий раз темная сила сражала, валила ее, страшные коннульсии корежили и били головой о землю бедную женщину.
Бабушка моя, прижав икону Спасителя к животу, шлепала в опорках по переулку, за нею тащился дед, зачем-то прихватив с собой лопату. Крестясь, шепча молитву во спасение, семенили старухи со всех дворов. «Эка невидаль — ледоход!» — следя за тем, чтоб не пуститься впробеги, солидно вышагивали мужики. Чего-то кому-то наказывая, на ходу повязывая платки: «Тошно мне! Перетонут, тошно мне…» — спешили к реке бабы. И ребятишки, ребятишки, ребятишки сыпались, летели, мчались к реке с веселым граем, сельские, драчливые и отважные ребятишки.
Во всю уже ширь, во весь простор, с хрустом выталкивая лед на камешник, шел Енисей. Сломал твердыню, сокрушил зиму, работает батюшка, пашет острием льдин берега, и лезут они, лезут, плугом врезаясь в камень, в землю, ломаются, лопаются, хрипят. Совсем оголтело, совсем безумно напирает река на Караульный бык — камень мешает ходу. Заткнуло навес скалы и вымоину, забило ломью каменное брюхо, льдина на льдину, пласт на пласт лезет и лезет белая сила вверх по скале. До середины утеса достало, вот уж к вершине по рыжему гребню подбирается белое, и кажется, еще маленько — и перевалит оно через камень и тогда уж сметет весь известковый поселок, сломает леса в щепу. Но возле испуганно замерших на утесе сосен и лиственниц вдруг срывается белый поток, россыпью рушится вниз и, взрываясь бомбою в реке, разбрасывает осколки и здоровенные льдины аж до середины реки, белая шрапнель бьется о камни, высекая белый дым, через минуту-другую докатывается гул взрыва до нашего берега.