Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таков был мой роман. Мимолетный обмен взглядами на огороде, рука у меня на голове в спальне его дочери, указ, повеление, холодная самоуверенная речь, как приговор (он и стоял так, как стоят, читая приговор), который не произносят и не выслушивают, а читают вырубленным на гладком камне, что служит подножьем забытой безымянной надгробной статуи. Я этого не извиняю. Я не прошу ни оправдания, ни жалости; я не ответила: «Да, я согласна», — не потому, что меня об этом не просили, и не потому, что для ответа не нашлось ни времени, ни места и никакой возможности. Ведь я могла ответить. Ведь стоило мне только захотеть, и я бы силой вырвала возможность сказать в ответ не кроткое: «Да», а в слепом отчаянье обрушить жестокий сокрушительный удар любым оружием, доступным женщине, чья зияющая рана вопиет. «Нет! Ни за что! Спасите! Помогите!» Нет, я не прошу ни оправданий, ни жалости — ведь я не шевельнулась, я сидела под тяжестью бесчувственной руки людоеда из моего детства; я слышала, как он сказал что-то Джудит, слышала ее шаги, потом увидела ее руку — да, не Джудит, а только ее руку, по которой, как по печатной хронике, я прочитала всю ее историю — сиротство, лишения, погибшую любовь, четыре года неблагодарного и тяжкого труда; натруженную ладонь, на которой оставили неизгладимый след ткацкий станок, топор, мотыга и другие орудия, назначенные в удел мужчинам; и на этой ладони лежало кольцо, которое он тридцать лет назад дал Эллен в церкви. Да, аналогия, парадокс, а в придачу еще и безумие. Я сидела и, не глядя, чувствовала, как он теперь надевает это кольцо на палец мне (он теперь тоже сидел — на том стуле, который обычно занимала Клити, а она стояла у камина, там, куда не достигал свет горящих поленьев), и слушала его голос, как тридцать лет назад в апрельский день своей юности слушала его Эллен; он говорил не обо мне, не о любви и не о свадьбе и даже не о себе; это была не речь нормального человека, он обращался не к другим нормальным людям, а к темным силам рока, которые он сам же вызвал к жизни и которым теперь сам бросил дерзкий вызов; это была неуемная похвальба безумца, одурманенного сном о прежней целой Сатпеновой Сотне, которой теперь не существовало (и больше никогда не будет существовать в действительности), как это было в тот день, когда Эллен впервые о ней услышала, как будто, снова надев кольцо на палец живой женщины, он повернул время на двадцать лет назад, сумел его остановить и заморозить. Да. Я сидела, слушала его голос и говорила себе: «Ведь он сошел с ума. Он назначит эту свадьбу на сегодня; сам и священник и жених, он совершит свой собственный обряд и со свечой в руке произнесет свое безумное благословенье; но и я тоже сошла с ума, ибо я дам согласие, покорюсь, стану его сообщницей и брошусь в пропасть». Нет, я не ищу себе оправданий, не взываю к жалости. Если в ту ночь я спаслась (а я действительно спаслась; мне была уготована иная, еще более горькая участь, которая постигнет меня позже, когда у нас… то есть у меня не будет никаких оснований ссылаться на захваченную врасплох докучную предательскую плоть), это была не моя заслуга, я не сделала для этого ровно ничего, это случилось просто потому, что, водворив на место кольцо, он тотчас перестал на меня смотреть или, вернее, смотрел так же, как все предыдущие двадцать лет; словно он на короткое время вновь обрел рассудок, как это бывает с безумцами, да и нормальных людей тоже порою охватывают приступы безумия, чтобы они не забывали о своем здравом рассудке. И даже более того. Он уже три месяца ежедневно меня видел, хотя и вовсе на меня не смотрел, ибо я попросту составляла часть триумвирата, принимавшего его молчаливую грубоватую мужскую благодарность если не за жалкие спартанские удобства, которые мы ему доставляли, то, по крайней мере, за возможность и дальше жить в своем безумном сне. Однако следующие два месяца он меня даже и совсем не видел. Скорее всего потому, что он был слишком занят, а после обручения (если предположить, что именно этого он и хотел) ему уже незачем было со мною видеться. Разумеется, незачем — ведь даже день свадьбы не был назначен. Казалось, будто того вечера вообще никогда не было, не существовало. Меня могло вообще никогда не быть в доме. Хуже того, я могла уехать, возвратиться к себе домой, а он бы этого даже не заметил. Я (не знаю, что ему было от меня нужно, во всяком случае, не я сама, не мое присутствие, скорее чтобы я просто существовала; ему было все равно, кто сыграет эту роль — Роза ли Колдфилд или любая другая молодая женщина, не состоящая с ним в кровном родстве; однако и тут я должна отдать ему должное: он ни разу не подумал о том, что позже предложил мне сделать, ни разу до той минуты, когда он сам об этом объявил, — я знаю, что он не стал бы откладывать это предложение не только на два месяца, но даже и на два дня)… мое присутствие было для него всего лишь отсутствием черной трясины, густых непроходимых дебрей и лиан для человека, который пробирался сквозь болото без всякой надежды, без света, руководимый и движимый лишь одной несокрушимой стойкостью непораженья, и вдруг наткнулся на твердую сухую землю, увидел солнце, вдохнул воздух — если для него вообще существовало солнце, если кто-то или что-то могло затмить ослепительное сиянье его безумия. Да, он был безумен, но не настолько уж безумен. Ибо и в злодействе есть целесообразность: вор, жулик, даже убийца руководствуются правилами более строгими, чем сама добродетель, так почему бы не иметь их безумию[80]? Если он был безумцем, то сумасбродной была лишь его неотвязная мечта, а не образ действий; тот, кто посулами и увещаньем мог заставить людей вроде Джонса трудиться в поте лица, не был безумцем; тот, что чурался белых балахонов и скачущих в ночи галопом лошадей, при помощи которых его прежние знакомцы, если не друзья, пытались избавиться от разъедавшей их гнилостной язвы пораженья,