Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не меньше оснований говорить о моментах, сближающих позицию Достоевского с позицией Белинского и Герцена. Достоевский развивает, усиливая его, тезис Белинского из статьи «Взгляд на русскую литературу 1846 года» о способности русского человека перенимать и воспринимать с необыкновенной чуткостью все европейское: «Известно, что французы, англичане, немцы так национальны каждый по-своему, что не в состоянии понимать друг друга, — тогда как русскому равно доступны и социальность француза, и практическая деятельность англичанина, и туманная философия немца. Одни видят в этом наше превосходство перед всеми другими народами; другие выводят из этого весьма печальные заключения насчет бесхарактерности, которую воспитала в нас реформа Петра <…> мы не утверждаем за непреложное, что русскому народу предназначено выразить в своей национальности наиболее богатое и многостороннее содержание и что в этом заключается причина его удивительной способности воспринимать и усваивать себе все чуждое ему; но смеем думать, что подобная мысль, как предположение, высказываемое без самохвальства и фанатизма, не лишена основания…».[93] Даже небольшие рецензии Белинского остаются в поле внимания Достоевского 1860-х годов. Запомнился писателю, в частности, язвительный отзыв критика о романе Ипполита Оже «Петруша» (Auger Hippolyte. Petroucha: Moeurs russe. СПб., 1845), разрекламированном «Северной пчелой».[94] Белинский писал здесь: «… нельзя изображать нравов народа, о котором мы имеем только легкое и поверхностное понятие. <…> В романе г-на Оже так же нет русских нравов, как нет характеров и лиц; а если что в нем есть, так что разве общие места, бледные описания, реторика и скука, да еще русские имена…».[95] Иронические слова Достоевского о французе, создателе «истинной» повести «Petroucha» «из русских нравов», восходят к этой оценке Белинского.
К произведениям Герцена Достоевский обращается еще чаще. По свидетельству Страхова, Достоевский в начале 1860-х годов относился к творчеству Герцена «очень мягко».[96] Таким же, видимо, было и отношение к Герцену M. M. Достоевского. Косвенные подтверждения доброжелательной позиции Достоевских содержатся в письмах и произведениях А. Григорьева, который выражал Страхову свое неудовольствие осторожной политикой «Времени», жаловался на M. M. Достоевского, требовал полного разрыва с «Современником», удаления из журнала A. E. Разина. Григорьев утверждал свое право на независимый курс, свое нежелание быть «рабом» какого бы то ни было направления, в том числе направления братьев Достоевских. Он заявлял Страхову в письме от 18 июня 1861 г.: «Лучше я буду киргизов обучать русской грамоте — чем обязательно писать в такой литературе, в которой нельзя подать смело руку хоть бы даже Аскоченскому в том, в чем он прав, и смело же спорить — хотя бы даже с Герценом (курсив наш. — В. Т.), в чем он неправ».[97] Слова о Герцене свидетельствуют о высоком авторитете издателя «Колокола» для редакции «Времени». Неизменно уважительны, кстати, были и почти все отзывы о Герцене самого А. Григорьева: «один великий писатель», «гениально остроумный автор писем о дилетантизме в науке»;[98] к образам «Былого и дум» обращается Григорьев в своих воспоминаниях «Мои литературные и нравственные скитальчества» и в статье «Стихотворения Некрасова». Григорьев с вполне понятной симпатией встретил некролог Герцена, посвященный А. С. Хомякову, и полемику «Колокола» с «Современником».[99]
Достоевский во „Введении“ по цензурным соображениям ни разу не упоминает имени Герцена, но несомненно вводит в текст статьи слегка завуалированные цитаты из его произведений. «Введение» начинается вариацией на характерную герценовскую тему: «Никто не знает как следует, что же собой представляют эти русские, эти варвары, эти казаки; Европа знает этот народ лишь по борьбе, из коей он вышел победителем. Цезарь знал галлов лучше, чем современная Европа знает Россию».[100] Говоря о каких-то немцах вообще, потративших много сил на изучение русского языка и литературы и решающихся «перевести „Россияду“ Хераскова на санскритский язык», Достоевский безусловно вспоминает Д. П. Голохвастова, племянника отца Герцена, и одну его отроческую причуду, о которой рассказывается в «Былом и думах»: «Четырнадцати лет он не только участвовал в управлении именьем, но перевел на французский язык в прозе всю „Россияду“ Хераскова для упражнения в стиле».[101]
Достоевскому была дорога вера в возможность для России иного, «немещанского», неевропейского пути, — вера, пропагандируемая Герценом в статьях «Россия» (1849), «Русский народ и социализм» (1851). «Русское крепостничество» (1852), «Русские немцы и немецкие русские» (1859). Герценовская критика западных книг о России всецело разделялась Достоевским. «Западные публицисты, — писал Герцен в «Русских немцах и немецких русских», — с тем несокрушимым упрямством, которое, им дает ненависть к России и невежество, смеются, когда мы говорим о великом историческом значении нашего освобождения крестьян с землею. А нам кажется вопрос этот до того важным, что одно постановление его ставит нас совсем на другую ногу с Европой…». На такую точку зрения, в сущности, становился и Достоевский. Он был убежден, что все русские недоразумения разрешатся. Достоевский пишет: «… наше цивилизованное общество достигнет наконец того, что поймет народ — этого неразгаданного сфинкса, как выразился недавно один из наших поэтов». «Поэт» — это А. И. Герцен, писавший в «Былом и думах» (ч. IV, гл. XXX «Не наши»): «Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской жизни, — сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором: они равно спрашивали: „Что же из этого будет? Так жить невозможно, тягость и нелепость настоящего очевидны, невыносимы — где же выход?“». Скорее всего именно эту главу «Былого и дум» имеет в