Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не помню, где ежегодно устраивается конкурс на лучшую скульптуру из песка. А бумага, что, долговечнее песка? А тем более та виртуальная реальность, куда все чаще зашкаливает подлинная литература — одинокая и никомушеньки не нужная, кроме разве Вэнь Чаня, китайского бога словесности. Теперь литература и вовсе ушла в подполье, уступив место масскультуре. Крошечные тиражи — вот доказательство вынужденной элитарности литературы. Платон тот и вовсе считал, что поэту нет места в государстве. Тем более — в нынешнем. Все равно каком — тоталитарном или демократическом. Где обитает крот? Где текут подземные реки? Прошу прощения за mixed metaphor. А фонды и премии укрепляют авторитет тех, кто их учреждает и дает, а не явления-анахронизмы.
Премия, если хотите, — это двойной дивиденд с литературы: сам по себе творческий процесс таит столько радости и муки — ну, как секс, с чем еще сравнить это двойное чувство? одной любви музыка уступает, а по мне, теперешнему, так и не уступает, — что получить за это высшее из мне известных наслаждений еще и премию — двойной навар, а потому как-то неадекватно. Не говоря уж, что все эти литпремии — чаще всего результат интриг и маневров. Тем более в России. Опять-таки сравнение из той же области: представьте, если вам платят за близость с любимым человеком, а? Литература — награда сама по себе. А тут еще награда за награду. Нашла награда героя. Ха-ха.
Популисты, типа Стефана Цвейга, полагали литературу реваншем за недопрожитую жизнь. Вяземский писал, что ад — это мысли об упущенных возможностях. Русская история — кстати — это сплошь упущенные возможности: Новгород Великий, Борис Годунов, Петр Третий. Да хоть император Павел. Ну и занесло меня — при чем здесь история? Вернемся к экфрасису. Почему Флобер говорил, что Эмма Бовари — это он, и чуть не умер по-настоящему, когда его героиня приняла яд? «Теперь я вижу, что всегда боялся жизни», — признался Флобер. Джулиан Барнс в «Попугае Флобера»: «Свойственно ли это всем писателям? И является ли обязательным условием: то есть, чтобы стать писателем, нужно в определенном смысле уклоняться от жизни? Или так: человек ровно в той же мере писатель, в какой он способен уклоняться от жизни?»
Флобер был вуайором, а не девственником. Анатолий Мариенгоф, автор самого антициничного романа в русской литературе, вызывающе названного «Циники», обожал жизнь — не в качестве участника, а как свидетель. Один критик попрекнул меня, что мой роман «Семейные тайны» зашкаливает в гинекологию, минуя порнографию. Нормально. Я принимаю все эпитеты, которыми меня одаривают критики: вуайерист, сплетник, гинеколог. Спасибо за подсказ! Да, писатель должен быть гинекологом — в том числе. Знать женщину от и до, назубок, «как драму Шекспирову». Включая ее чувствилище. То есть влагалище — хорошее слово, хоть и отдает мужским шовинизмом: от глагола «влагать», но — à propos — «Лучше нет влагалища, чем очко товарища» (не пробовал — натурал). Феминистский вариант: «принималище». Или «непринималище»! Предпочитаю латинскую «вагину». Не слово, а чистая поэзия. Как и то, что оно означает. Дело, конечно, вкуса, какому слову предпочтение. А вот что несомненно — знание. Это — позарез. Тут у одного литератора прочел фразу, которой тот, несомненно, гордится: «Озеро чернело меж двух гор, как влагалище». Даже гинекологически неточно. Там какой угодно, только не черный цвет, который есть отсутствие цвета — привет Выготскому и Малевичу. Чернота влагалища — это подсознательный ужас девственника перед женщиной, но автор — муж и отец, неужто никогда туда не заглядывал? Ну, заглянул бы тогда в атлас, что ли, если натура так страшна.
Комплекс Самсона перед Далилой — еврейского героя перед антигероиней еврейского народа? Зависит от того, с точки зрения какого этноса глядеть — всё упирается в тот факт, что в отличие от иудеев гои-филистимляне своей истории не записывали — ни трагической, ни героической. В любом случае — символ мужского доверия, сгубленного женщиной. Женщина — пагуба.
Обязанность писателя знать, какого цвета влагалище, а не отделываться одной краской, в которой, помимо ужаса, еще и невежество. Худшее в литературе — приблизительность, чем бы она ни прикрывалась: остроумием, фрондой, эпатажем. Если книга написана вприглядку, она не написана вовсе, ее существование призрачно. Писатель должен знать, какого цвета влагалище, даже если он не собирается его описывать. Я — заглядывал, рассматривал, трогал руками и губами, тыкался носом, орудовал языком, а не только входил членом — грубый инструмент, не чувствует нюансов; я там был, мед, пиво пил — и усы лишь обмочил. Свидетельствую: радуга соцветий, включая розовый, синий, перламутровый и проч. Норман Майлер считает лучшим описание женского органа у Джона Апдайка в рассказе «Соседская жена»: «Янтарный, эбеновый, золотистый, каштановый, ореховый, рыжеватый, бежевый, табачный, кунжутовый, платиновый, бронзовый, персиковый, пепельный, огненный и светло-серый — вот лишь несколько цветов моей игрушки».
Писателю лучше быть гинекологом, чем невеждой.
Сексуальные сровнения напрашиваются сами собой. Писатель — вуайор по определению. Ладно: пусть вуайерист. Вуайерист поневоле.
Плюс стриптизер, эксгибиционист, трахаль. Писательское возбуждение, вдохновение, сам творческий процесс сродни соитию или мастурбации — в любом случае в результате появляются на свет Божий детки: стихи, рассказы, пьесы, романы. Честно говоря, мне не очень внятен сам термин «сублимация». С таким же успехом можно объявить сублимацией натуральный половой акт.
Что что сублимирует?
А не есть ли обычная баба замена бабы необычной? Сиречь музы. За ее неявкой. Не искусство — сублимация секса, а секс — сублимация искусства. Как сочетать е*лю с литературой? Насколько полноценен художник как таковой? И средь детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он? К черту это «быть может»! «Вероятно, корень нашей испорченности именно в нашем „я“, но ведь в нем же и источник создаваемой нами музыки, живописи, поэзии. Как тут быть?» Это Моэм, а Оден сказал про Эзру Паунда, что дал бы ему сначала Нобельку за стихи, а потом — на электрический стул как коллабоса. А сам Оден — ангел, да? Как бы не так! Художник — монстр по определению. Если начну перечислять, мне никогда не кончить.
Опять из сексуального словаря, будь проклят: мне никогда не кончить…
А я сам? Надя Кожевникова меня как-то порадовала: «Я вас люблю, Володя. Вы такой же монстр, как я». Монстр ли я? Лучше, хуже, но иной породы: я — скорпион.
Любить поэту не дано? У Шекспира не было детей? А «Гамлет», «Лир», «Генрих IV» — обе части? Познакомился тут с одной ирландкой, так она все уши прожужжала про пятерых своих баскервилей.
Дернуло меня спросить:
— А дети у тебя есть?
— Дети? — удивилась она. — Так они же и есть дети. Вечные дети. Как и наши коты. У Миши Шемякина целое стадо котов и собак — он считает их непавшими ангелами. В отличие от человека — павшего, падшего, заблудшего. То есть Миша пошел дальше царя Соломона, который, хоть и полагал, что одна душа у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, но не знал, душа сынов человеческих восходит ли вверх и душа животных нисходит ли вниз, в землю. Зато Шемякин — знает.