Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Иван! — крикнула она еще раз в отчаянии и вдруг почувствовала, что может встать и идти.
И в том же отчаянии она встала с кресла и пошла. Кресло плавно откатилось.
Дойдя до двери, она прижалась лбом к косяку и замерла, дрожащая, без слез.
«Он разлюбил меня! — знала она теперь наверное. — Этого я сама добилась от него».
И она не понимала, ни зачем это сделала, ни что с нею будет дальше.
Вошел Петр Васильевич и увидел ее стоящею у двери.
— Лидка! — закричал он и стал душить ее в объятиях.
Дождавшись, когда все оставили ее в покое, Лида тихонько прошла в переднюю и оделась. Ей хотелось воздуха и одиночества.
Она осторожно повернула английский затвор двери и очутилась на улице.
Ее сразу обдало знобким мартовским вечером. Кутаясь, она пошла, нетвердо ступая на больную ногу.
В голове было болезненно и вместе сладко-мутно. И даже злоба против Ивана была такая же мутно-сладостная. Больная нога ступала нечувствительно, и казалось, что это идет не вполне она сама, а ее за спиной поддерживают крылья мучительно-страстного весеннего безумия.
Она вспоминала о сцене с Иваном, но ей не было его жаль. Напротив, с чувством жуткой радости она припоминала каждую черту его искаженного, побледневшего лица.
Он ее не будет любить? Пусть.
Теперь ей даже хотелось смеяться. Разве он может, разве он смеет «не любить»?
«Не любить», если хочет, может она, а не он. Но сейчас она желает его только мучить.
Что-то жутким холодком сжималось в верхней части груди. Под ногами звонко ломался тонкий, узорный ледок, затянувший весенние лужицы.
Иногда она останавливалась и сама удивлялась на себя:
— До чего же я зла!
Но хотелось улыбнуться. Смешно было и то, что нога у нее прошла от злобы и отчаяния. Должно быть, так и надо.
Лида шла к Виноградову. Ей хотелось войти к нему в кабинет и, смеясь, крикнуть:
— Девице, тебе говорю, встань.
Отворила незнакомая женщина с желтыми бусами на голой шее и скуластым, здоровым лицом. Виноградов оказался дома.
— Он у себя? — спросила Лида, озираясь по сторонам.
Хотя смутно, но припоминала знакомую обстановку.
О, как она выросла с тех пор душою. Жизнь утратила для нее прежние светлые краски. Сделалось больно в груди.
Незаметно она вытерла слезы. Откуда-то доносились меланхолические звуки фисгармонии.
— Это Константин Иванович играют, — сказала женщина. — Я им сейчас доложу.
— Нет, нет, — запротестовала Лида. — Голубушка, не докладывайте. Он меня поднял, исцелил… Я хочу так к нему войти, сама.
Краснощекое, толстое лицо женщины осветилось улыбкой.
— Это вас, барышня, вывозили на каталке?
— Меня, меня… Как же мне пройти?
— Вот сюда…
Обе они вошли в докторский кабинет. Здесь она когда-то получила рецепт. Но это было так давно… в другом мире.
— Вот за этой дверкой… Тут он постоянно играет на музыке… не умею назвать… фиц… фиц…
Лида широко отворила дверь. Но Виноградов, который сидел за инструментом, спиною к ней, даже не пошевелился. Мощные, ревущие звуки здесь господствовали надо всем.
Мгновение она слушала, очарованная и оглушенная, потом сделала знак женщине, чтобы она ушла.
— Здравствуйте, доктор!
Он не отвечал, играя; потом лениво обернулся, продолжая работать одной рукой. В глазах его отразился испуг.
Он оборвал музыку и встал, широко разведя руками.
… Они говорили, как давнишние друзья. Он, по-прежнему, поместился у фисгармонии и иногда прерывал ее:
— Слушайте.
Нажимая почти сладострастно на клавиши, он останавливался на ней неподвижным, напряженным взглядом, допытываясь, понимает ли она.
— Да, так что же вас исцелило? Вы говорите: гнев, злоба. А не то же ли говорил и я вам?
И хотя Лида не помнила, чтобы он говорил ей что-нибудь подобное, она соглашалась с ним.
— Вот теперь вы понимаете, что такое жизнь. Жизнь есть одна мучительная, продолжительная болезнь. Существование — это отнюдь не есть покой, а только достижение, а всякое достижение есть ломка одного и построение нового. Надо иметь волю, чтобы строить жизнь свою и других. Впрочем, вы, женщины, счастливее: вашу жизнь строите не вы, а те мужчины, которым вы ее отдаете.
— А если они ее бессильны построить?
Он пожал плечами.
— Ищите таких, которые умеют строить жизнь. Предупреждаю: я не из таких.
Он весело захохотал.
— Я — музыкант. Я вполне удовлетворяюсь этою комнатою. Отсюда я вижу жизнь такою, какой она является в откровении музыки. О, это — страшное откровение! Слушайте, я сыграю вам Бетховена.
Он стал играть на память что-то бесконечно-мучительное. Лиде хотелось плакать.
— Можно умереть от музыки, — сказала она, когда он кончил.
Он сидел молча перед инструментом, потом повторил еще раз одно место.
— Это он навсегда прощается с нею… со своею мечтою… может быть, с любовью. У него был выход: музыка…
— А вы, доктор, любили? — спросила Лида.
— Любил ли я?
Он усмехнулся одною стороною лица.
— Да, любил…
Он отвечал машинально, потому что руки его продолжали блуждать по клавишам.
И вдруг на высоких нотах он заиграл что-то лазурно-ясное, трогательное и нежное.
Лида слушала его с тоской и страхом. Так можно любить только один раз.
— Да, я любил, — повторил он, но уже на этот раз сознательно. — Пойдемте, я вам покажу… потому, что я сочувствую вам… или почему-нибудь другому… Все равно…
Он провел ее обратно в кабинет, отворил дверцу тумбочки письменного стола и, покопавшись, вытащил что-то продолговатое и белое.
Лида всмотрелась и увидела игрушечный гробик, похожий на шкатулку. Он поставил его на письменный стол, отодвинув дрожащими пальцами в сторону бумаги, и продолжал:
— Вас это удивляет? Я — музыкант. Я нашел себе исцеление.
Он открыл крышку ужасной шкатулки, и Лида увидела в ее глубине, обитой красивым белым бархатом, пачки писем, перевязанные разноцветными ленточками, и несколько фотографий одной и той же дамы, в рамках и без рамок.
— Я нашел мужество похоронить, но сердце, лишенное музыки, должно весь этот груз вечно носить с собою. Но ведь вы же понимаете музыку?
Он ласково посмотрел на Лиду, потом закрыл гробик и спрятал его на старое место.