Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этот парень чувствовал себя отлично. Гордо ходил по коридору, выпятив грудь, заходил днем к Маринке, когда не было мужа, и грубо сжимал ее в своих руках. Она противилась.
Ах, это можно только ночью. Пусть он не пристает к ней.
Он уходил, смеясь, уверенный в себе, громко стуча сапогами.
Так продолжалось два месяца.
IV
Однажды ночью, когда Маринка осторожно спрыгнула с кровати и хотела идти, муж схватил ее за руку и тихо спросил:
— Ты куда? — И ласково: — Останься.
Вот уже несколько ночей он чувствует себя отлично: бодро и гордо.
Осталась маленькая неуверенность, но это пройдет. Чужая страсть заразила его.
— Останься, Маринка…
Маринка вздрогнула. Неужели он знает что-нибудь?
Она, удивленная и обеспокоенная, легла возле, покорно дожидаясь, что будет.
Муж сел, потом опять лег и нежно поглаживал рукой ее колени. Потом обнял ее и стал шептать:
— Маринка, Маринка, милая женка…
Она, удивленная и испуганная, смотрела на него. Потом догадалась, засмеялась и тоже обняла его, думая:
— Неужели же? Ну, тем лучше, тем лучше. А то тот молодчик зазнался, право…
Она похлопала его по спине, бормоча:
— Вот молодец… Ну слава Богу! Слава Богу!..
Целую неделю Маринка не ходила к соседу.
Подлец
Мысли приходили к нему все нелепые: зайчик на стене дрожит, бешено теперь прыгает — и вот он в светлых волосах Ирины. Запутался… Ирина — ребенок, в смешном коричневом платье. Ирина наивна и любит. А когда женщина любит, то всегда целует руки. О, он не будет отнимать — пусть целует! Она так молода! Так беспомощно молода! И он боится даже спросить — сколько ей лет. Да и Ирина еще сегодня сказала так нежно: женщине столько лет, сколько ей кажется. Но, право, ей кажется так мало!
Ирина стояла на коленях и целовала его руки.
— Люблю, люблю… Если скажешь уйди — не уйду… Хочешь — ударь вот тем стэком. Я его поцелую. Я люблю… А ты должен гордиться, что так любят тебя. Ты гордишься? Ты мной гордишься? Ну скажи… Ведь я же согласна на все… И хочу, и согласна, и должна быть твоей.
И она, эта, недавно чужая, такая веселая, такая смешная в коричневом своем платье, почти девочка, — так близка сейчас. О, даже больше… Если он захочет, она будет его любовницей.
Он думал, он повторял про себя несколько раз: любовница, любовница, как бы ища в этом и новый смысл, и новый оттенок… и не находил.
А она протянула руки и обняла его колени и шепотом, так серьезно и будто просительно, говорила:
— Возьми… Ты же должен…
Он должен? Вовсе нет. Он всегда так порядочен.
Борис стоял перед ней, большой и сконфуженный, хотел думать, чтоб найти простой и честный, и прежде всего — честный — выход, и чтобы было все красиво и не вульгарно, но мысли прыгали, как бешеный зайчик на стене. Где ж этот зайчик? Борис наклонился к ней и стал целовать ее волосы и все хотел непременно дотронуться губами до зайчика, но тот ускользал.
Потом поднял Ирину легко и обнял, и сказал, чуть улыбаясь:
— Ирина, Ирина, разве так можно? Ну пойми, что ты хочешь?
— Я хочу быть твоей.
— Но, Ирина, ты не должна так любить. Ты же девушка.
— Ну и что ж?
Он молчал, удивленный.
— Нет, Ирина, этого вовсе не нужно. Да и не хочу, не могу, не хватает, ну, подлости, что ли.
Он так говорил…
А потом говорил, и так непонятно, об элементарной порядочности и честности. Говорил, что он честен с собой и что нету в нем зверя какого-то. Зверя? Разве может ребенок понять?
Говорил он так долго и медленно и от звуков красивого своего голоса и оттого, что он сказал что-то нужное, важное и порядочное — почувствовал в себе гордость.
А ведь гордость — сильнее любви. Гордость — госпожа всех желаний. И, почувствовав в себе гордость, Борис понял, что не отступится от своего, казалось ему, красивого шага и верного.
— Ирина, не плачь.
Ирина не плачет. Ему показалось, наверное. Прогони же инстинкт свой прочь…
Она подошла к зеркалу, поправила волосы и, не смотря на него, сказала:
— Я пойду. Мне нужно.
И ушла.
А вместе с Ириной ушел и зайчик со стены. Темнело. И не было гордости больше.
В сумерках всегда острей печаль. И в сумерках Борису было жаль себя.
А вместе с задумчивой тенью улицы в комнату вползла тоска. И росла, и росла…
Борис метался по комнате и не зажигал свет. Тоска сковала его. Ушла Ирина, ушла любовь, ушел яркий зайчик со стены…
О, Ирина!.. Она не придет больше… Не придет.
И тогда казалось, что нет личной жизни, что жизнь ушла, что все умирает…
Сильнее тоски — ожидание. И Борис стал ждать, когда придет ночь, уже странно-спокойный.
Скорей бы завтра пришло. Скорей бы!
Как она смеет…
Тростью своей с серебряной рукояткой он чертил на песке линии неопределенные и фигуры. Потом задумался, побарабанил пальцами по острым своим коленям, вскочил, опять сел, опять принялся за фигуры свои на песке. Он долго чертил какие-то буквы, профиль какой-то, и было так видно, что противны ему эти буквы, что он хочет успокоиться, уйти от навязчивой, жестокой своей мысли.
И не мог. И сидел беспокойный, взволнованный, и напряженно думал и кусал тонкие свои губы.
Здесь, за ажурными воротами Летнего сада, вечером всегда немножечко жеманно и очень спокойно. Здесь лубочная картина весенней любви. Здесь незнакомец мой был странен со своим огромным волнением. Буквами неровными и едва понятными он написал на песке «Как она смеет…» И зачеркнул тотчас тростью.
— Пусть незнакомец простит мою навязчивость, но, право, я очень полагаю: женщина всегда смеет.
Он откинулся на спинку скамейки, ничуть не удивился неожиданной моей фразе, даже улыбнулся — чуть покривил тонкие свои губы.
— Вы полагаете?
— Да, я очень полагаю.
Я тоже в таком случае должен извинить его нескромность, но, видимо, я не очень смыслю в любви. Впрочем, он просит извинить его, если он не прав.
О, я никогда не думал, смыслю я или нет.
Я знаю только маленькую истину, и она стоит всех иных истин о любви. Для любви самый хороший конец — середина. А вот мой незнакомец потому такой сумрачный и трагичный, что именно он