Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такие кони в спиртном тумане то и дело играли у него в голове. Но кем надо быть, чтобы такие дары конской музы предлагать вниманию Ахматовой и Твардовского! А мадам Сараскина находит эти сочинения «изящными». И тоже — кем надо быть? А я, право, не в силах процитировать еще и пару сток.
Когда Твардовский лежал уже на смертном одре, Солженицын все совал и совал ему в обессилевшие руки свои рукописи и приговаривал: «Теперь ему хоть перед смертью прочитать бы. Это нужно ему как железная опора». Ну, в самом деле, как он будет без такой опоры на том свете! Вот таким было его отношение к смерти даже тех, кто так много для него сделал.
А Толстой писал критику Николаю Страхову о смерти Достоевского: «Я никогда не видел этого человека и не имел прямых отношений с ним; и вдруг, когда он умер, я понял, что он был самый близкий, дорогой и нужный мне человек… Я его так и считал своим другом, и иначе не думал, как то, что мы увидимся и что теперь только не пришлось, но что это мое. И вдруг за обедом — я обедал один, опоздал — читаю: умер. Опора какая-то отскочила от меня. Я растерялся, а потом стало ясно, как он мне был дорог, и я плакал, и теперь плачу…»
Можно представить Солженицына заплакавшим при известии о смерти Шолохова? В своих бесчисленных и многословных рассказах о себе самом, драгоценном, у него есть только один случай, когда он плакал: жена выгнала с дачи, купленной на ее доцентский заработок…. Покойный поэт Борис Куликов (1937–1993) в свое время рассказывал, что Виктор Астафьев однажды сказал ему: «День смерти Шолохова будет самым счастливым днем моей жизни». Поздний антисоветчик Астафьев превозносил давнего антисоветчика Солженицына. И есть основания думать, что самым счастливым днем жизни у них был один и тот же день — 21 февраля 1984 года.
Л. Сараскина, доктор филологии и знаток жизни, заявила в «МК»: «Я столкнулась с огромным количеством клеветы и лжи буквально по всем этапам биографии Солженицына. Какой период ни возьми — сколько грязи! Я была потрясена». Только глубоким потрясением вплоть до мозга и можно объяснить тот странный факт, что из «огромного количества» клеветников и лжецов мадам не назвала тут же ни одного. Она и прежде говорила об этом уж слишком общо и безлично: «Прошел слух, будто Солженицын был в немецком плену, плохо там себя показал и за это получил срок. И еще слух, что служил в гестапо и сидел именно за это. И третий слух, что он еврей Солженицер…».
Да, слухов было много. Но один облегченный вариант первого из них, как пишет Т. Ржезач, запустил сам А.С. Я об этом раньше уже упоминал. По словам журналиста, разысканный им в Ленинграде капитан первого ранга Бурковский, некоторое время находившийся в одном лагере с А.С., поведал ему, будто Солженицын поделился с ним как-то: меня, мол, осудили за то, что я попал в окружение и оказался в плену. Ну, сказать это А.С., конечно, мог, но ни в каком окружении и ни в каком плену он не был. Так что слух этот — чушь. О службе в гестапо — тем более. А вот Солженицером его действительно кое-кто именовал.
Я никогда не думал о национальности А.С., но если бы меня спросили, я, конечно, ответил бы, что он русский. Однако позже прошел слух, что еврейка его вторая жена. Насколько он достоверен, не знаю. Но ясно, что, как многие, будучи, допустим, дочерью лишь отца-еврея или только матери-еврейки, ничто не мешало ей и считать себя русской и так писать в документах. Потом стало известно, что отец Солженицына не Исай, а Исаак (Русские писатели XX века. М.2000. С.656), а дед — Семен Ефимович, богатейший землевладелец (Кремлевский самосуд. М., 1994.С.159). Это все, конечно, рождало сомнение. Но более всего заставляли задумываться и сомневаться назойливость, неутомимость, повсеместность, с коими он твердил о своей русскости, о своем православии, о своей запредельной любви к тому и другому. В самом деле, зачем русскому человеку постоянно убеждать в этом других? Французы говорят: ты мне сказал — я поверил, ты повторил — я усомнился, ты об этом опять — я тебе уже не верю. Да и в характере А.С., во всем его нравственном облике с настырностью, лживостью, ханжеством, хвастовством, доходящим до мании величия — что тут русского?
Как говорится, «и какой же русский не любит быстрой езды». Но вот на его веку случились два великих события, в водовороте которых, легко можно было сгинуть — Великая Отечественная война и контрреволюция 1993 года, которую он восхищенно поименовал в духе все того же православия Преображенской революцией. И оба раза этот русский воздержался от «быстрой езды», он долго отсиживался сперва в тылу, потом — за океаном, долго присматривался, выжидал, взвешивал, вынюхивал — и оказался на фронте со своим звуковым оружием лишь в середине 1943 года, когда война уже покатилась с горки, а из-за океана припожаловал только летом 1994 года, когда контрреволюция стояла уже прочно, так прочно, что отвалила ему роскошное поместье… Но дело не в национальности, конечно. Как Пушкин говорил Булгарину: «Будь жид — и это не беда…» Беда в том, что всю жизнь этот картонный русак неутомимо работал против родины.
На Солженицере «ученая дама» Сараскина, как она сама величает женщин-докторов наук, остановилась, перевела дух, и опять: «До него дошли слухи, будто кто-то из ЦК…» Слухи да еще «будто», да еще «кто-то»!.. «Другой слух намекал, будто…» Слух да еще лишь «намекал», да еще опять «будто»!..
И в такой манере профессиональной сплетницы — без конца: «Писали, что он не воевал, не сидел в лагере». Кто писал? Где? Когда? И это слухи? Я много знаю публикаций о ее герое, но ни разу не встречал ничего подобного. Как могли писать, что не сидел, коли он с этим и появился в литературе — с воплем о том, как страдал и погибал. А что касается его войны, то ведь он в мае 1967 года в известном письме Четвертому Всесоюзному съезду писателей заявил: «Я всю войну, не уходя с передовой, провоевал командиром батареи». А позже — в «Архипелаге»: «Я и мои сверстники воевали четыре года. Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках…» и т. д. Но вы же знаете, что и это все туфта. Многие сверстники-то действительно, но он… Вы же сами приводите сведения, опровергающие и «четыре года», и «снарядные воронки», и «батарею», словно это батарея огневая. А звуковой-то — что на передовой делать? И другие тоже не отрицали его участие в войне, а лишь вносили поправку в его «фронтовой стаж».
Или: «Пропагандисты рассказывали (не рассказывали, мадам, а говорили, иначе вы заодно с пропагандистами. — В. Б.): Солженицин сидел за дело». А разве нет? Он же сам признавал, что за дело. «… что реабилитировали его неверно». А разве нет, если сидел за дело? «…что произведения его преступны». А разве нет, если в них было столько лжи о родной стране и столько злобы к людям?
Но Людмила Ивановна продолжает разоблачать: «Кто только не будет (так в тексте. — В. Б.) злобствовать по поводу Солженицына-офицера: «беспушечная батарея», «фронтовик, не нюхавший пороху», «всего два года на передовой»… Как будто двух лет недостаточно, чтобы человека настигла пуля» (с. 234). Доктор, да вы успокойтесь, не об этом же речь. Можно было погибнуть и не доехав до фронта, и в тылу под бомбежкой, как погибли, например, около двух тысяч жителей Москвы. И никто из нормальных людей не думает, что полтора-два года на фронте — это «недостаточно». Но, будучи личностью весьма своеобразной, именно так считал сам ваш герой, только поэтому он и приписывал себе еще два фальшивых года фронтового стажа. Тем более, что батарея-то его действительно была «беспушечная», а имела приборы, аккумуляторы, циферблаты со стрелками и т. п. К тому же, корчась вместе с приехавшей к нему из Ростова женой в снарядных воронках, он написал ворох деревянных стихов, рассказов, повестей и даже роман, и все это отправлял в Москву по литературным адресам: К. Федину, Б. Лавреневу, проф. Л. Тимофееву… Вот так война! Что же касается «понюхать пороху», то вы опять же сами пишете, что «он впервые (!) попал под пули» 27 января сорок пятого года (с.259), т. е. за десять дней до окончания для него войны — до того, как 8 февраля его арестовали и отправили в Москву. Согласитесь, оставшийся для «нюхания пороха» срок не очень велик. И ведь, слава Богу, даже поцарапаны не получил. А как он сам-то изображал свою войну? Например: «… 11 июля 1943 года еще в темноте, в траншее, одна банка тушонки на восьмерых и — ура! За родину! За Сталина!.. Господи, под снарядами и бомбами я просил тебя сохранить мне жизнь» и т. д. Да ни в каких траншеях А.С. в жизни не сиживал, никогда криком «За родину! За Сталина!» атмосферу не сотрясал. А вы еще и пишете, что как раз в этот день 11 июля к нему в очередной раз приехал навестить друг: «И снова была бессонная ночь в клубах дыма (разумеется, не орудийного, а табачного. — В. Б.), и радость, что они дышат одним воздухом» (с.239). Какая проникновенная лирическая картина… А где же тушонка и уря, где родина и Сталин?