Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я уже не ребенок, вы сами знаете!
— Да, ты уже мужчина, возраст измеряется страданиями.
— Ох, значит, вы понимаете…
Долго еще они беседовали, священник и мальчик, даже после того, как Жан уже лег по-настоящему у себя в комнате. И когда сон неодолимо смежал его веки, Жан попросил аббата не уходить из комнаты, пока он совсем не заснет, и прочитать здесь свои молитвы.
X
Меня разбудило пение петуха. Неужели уже рассвело? Я чиркнул спичкой: пяти еще не было. Я решил подождать еще немного. Как ни умоляла меня Мишель сходить в Балюзак, я ее просьбу не выполнял, а вот сегодня утром решил отправиться туда по собственному почину. Вчера вечером, после отъезда господина Калю, я узнал от мачехи, что Жан де Мирбель не вернется в этом году в коллеж. Заметила ли она, что я вздрогнул всем телом? Поняла ли, что наносит жестокий удар этому бледненькому мальчику, который старался казаться равнодушным? Так или иначе, она добавила, что это меняет ее планы, что вначале она с согласия моего отца решила отдать меня пансионером в какое-нибудь другое училище, дабы избавить меня от дурного влияния этой заблудшей овцы, но сейчас в этом надобности нет. Не увижу я в коллеже и господина Пюибаро, но мачеха может только радоваться тому, что он ушел. Я и без того чересчур склонен к сентиментальности, поэтому господин Пюибаро гибельный для меня наставник.
Жан в Балюзаке, Мишель в пансионе. А я-то, я? В тот день я впервые увидел открытый лик своего извечного врага — одиночества, с которым мы теперь прекрасно уживаемся. Мы притерлись друг к другу: оно наносило мне все мыслимые удары, и уже не осталось у меня живого места, куда бы можно было еще ударить. Я не избежал ни одной из его ловушек. Сейчас этот мучитель отвязался от меня. Мы сидим друг против друга у камина, мы помешиваем дрова длинными зимними вечерами, когда стук сорвавшейся с ветки сосновой шишки, рыдание ночной птицы столько же говорят моему сердцу, как человеческий голос.
Любой ценой увидеть Жана, увидеть в последний раз… Мы условимся, куда и как нам писать друг другу… Мне-то писать ему нетрудно, а вот куда ему посылать письма, адресованные мне? Как получают письма до востребования? Увидеть его в последний раз, убедиться, что я еще для него существую и что Мишель не окончательно вытеснила меня. Розы на оконных занавесках чуть заалели: значит, рассветает. Я оделся, стараясь не дышать. Паркет не скрипнул под моей ногой, всего только стена отделяла меня от огромной спальни родителей, где две кровати красного дерева, кровати мсье и мадам Пиан, были поставлены как можно дальше одна от другой.
Дверь тоже открылась бесшумно. Правда, ступенька скрипнула, но Бригитту таким пустяком не разбудишь. Я решил пройти через кухню — так я мог быть уверен, что меня не услышат. В кухне на оконнице висел ключ от входной двери.
— Куда это ты в такую рань?
Я еле сдержал крик, готовый сорваться с губ.
Она стояла на верхнем марше лестницы, облитая утренним светом, падавшим из окошка на крыше, неестественно прямая в своем халате аметистового цвета. Толщенная коса, похожая на жирную змею с перевязанной красной ленточкой мордой, свисала до пояса.
— Куда ты собрался? А? Отвечай.
Я и не собирался врать. Все равно я рта открыть не успею, а она уже все узнает. К тому же с отчаяния я совсем ослабел. Именно отчаяние и спасло меня, другими словами, я решил сыграть на своей чувствительности, граничащей с истерией, проявления которой пугались даже самые грозные особы и, вместо того чтобы подвергнуть меня наказанию, начинали еще возиться со мной, как с больным. Итак, я захрипел, стал задыхаться; я даже слишком преуспел в своих стараниях, но остановиться уже не мог. Бригитта легко подхватила меня своими мощными руками и отнесла к себе в спальню, отец проснулся от шума, сел на постели и глядел на нас так, словно видел еще какой-то мучительный кошмар.
— Ну-ну, успокойся, я же тебя не съем. Вот, выпей глоток — это флердоранжевая вода.
Мачеха уложила меня на свою постель. Я твердил, заикаясь:
— Потому что я никогда больше его не увижу… Я хотел с ним попрощаться…
— Речь идет о Мирбеле, — пояснила Бригитта отцу. — Вот до чего дошло! Я уже начинаю думать, не слишком ли поздно принимать меры. Патологическая чувствительность! Бедный ребенок, какая тяжелая наследственность, — пробормотала она вполголоса.
— К чему говорить при нем о наследственности? — так же тихо сказал отец. — На что вы намекаете?
— Действительно, намекаю! Намекать — это как раз в моем стиле!
— А разве не в вашем? — Отец язвительно хихикнул и, покачивая головой, повторил: — Разве не в вашем?
Впервые в жизни я видел папу таким бледным, он сидел на кровати, и его ноги, поросшие густой черной шерстью, не доставали до пола. Толстые, синие, вздувшиеся вены оплетали его икры от колен до отекших лодыжек. Из расстегнутого ворота рубахи торчали серые пучки волос. Ноги были чудовищно худые, даже какие-то болезненно тощие. Бригитта стояла в своем епископском облачении, с гладко зачесанными над выпуклым лбом волосами, с толстой, жирной и блестящей косой и не спускала с мужа подозрительного, злобного взгляда.
Отец поднялся, взял меня на руки и отнес в мою кровать. Я рыдал, уткнувшись ему в сорочку. Он подоткнул под меня одеяло. Хмурое солнце пробивалось в спальню через отверстия в ставне, вырезанные в форме лилий. До сих пор у меня в ушах звучит его голос: «Вытри глаза, дурачок, высморкайся и спи», и, откинув волосы с моего лба, он пристально посмотрел на меня, словно увидел впервые.
Я мог бы никогда не узнать того, о чем расскажу сейчас (с чувством ужасной неловкости и стыда, но я должен это сделать…), и в самом деле я так ничего и не знал до конца Первой мировой войны, когда я помирился с дядей Мулисом, братом покойной матери, с которым я никогда не встречался из-за какой-то семейной ссоры, впрочем, подробности ее не так уж важны. Он обожал свою сестру