Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиса скакала по солнечной горячей опушке, выбрасывая синие сгустки снега, посмотрела на него счастливыми золотыми глазами. Он бежал в атаку по песчаным барханам, сваливая вниз потоки песка, и боевая машина пехоты, раскаленная под солнцем Каракумов, наматывала на гусеницы сыпучие ворохи. Жена расставляла по столу синие чашки их свадебного сервиза, и на скатерть с яблонь падали белые лепестки. Он летел на вертолете, вцепившись в железную лавку, пилот долбил из курсового пулемета лесопосадку, и в стороне грязно-зелеными брусками шла колонна. Его школьный учитель, худой, в застиранной косоворотке, ухватил костистой рукой край стола, читает сцену охоты из «Войны и мира», и на парте золотятся вензеля высохших чернил. Он качается в люке бэтээра, в глубокой колее, полной нефтяной зеленой гущи, в мокрых дождливых сумерках, взбегая на горы, проваливаясь в сырые долины, багровеют факелы взорванных нефтепроводов. Мама, опираясь на палку, идет по тропинке, останавливается среди зеленых вечерних трав, и он так любит ее, так дорожит этим светом немеркнущего летнего дня. Он пробирается в черном туннеле, среди зловонной воды, впереди мерцают автоматные вспышки, и пули рикошетят и цокают по бетонным кольцам. Они сидят с Валей, еще не женой, а невестой, в скрипучем старом автобусе, дорога льдисто хрустит, и он прижимает к себе ее хрупкое девичье плечо. Длинный жгут колонны уходит из города, и сзади на небе тусклое багровое зарево.
Спицы крутились, наматывали на себя его жизнь, и ее становилось все меньше и меньше. Тетя Поля маленьким валенком давила сухую дощечку, ласково говорила ему: «Толюха».
Он очнулся в ледяной ночи, у безвестной черной реки, над которой сверкал огромный алмазный ковш.
— Пить!.. — попросил Пушков. И увидел, что по воде идет его сын, несет ему ковш воды. — Валера, я здесь!.. — слабо позвал Пушков. Сын шел по водам, отбрасывая легкий серебристый свет, какой бывает у летней теплой луны. — Я здесь, Валера!.. — тихо позвал Пушков, благодарный за это свидание после смерти.
Остатки гвардии, как черный, истерзанный бурей ком, ворвались в ночное село. Одноглазый Махмуд внес Басаева в пустующую, нетопленую больницу. И пока искали по домам, поднимали с постелей врачей, подталкивая автоматами, торопили к больнице, Махмуд вкалывал в безвольную, с опавшими венами руку командира шприц обезболивающего наркотика. Верка прикладывала наполненное снегом полотенце к перелому ноги, как безумная причитая:
— Миленький мой, любименький!.. Да что они с тобой понаделали!..
Басаев сквозь дурман наркотика чувствовал ноющую, не имеющую источника боль, в которую, как в глубокую воду, было погружено его тело. Слышал причитания Верки, благодарный за этот бабий вой. Повторял едва слышно:
— Все будет нормально!.. Мы их, как собак, постреляем!..
Явились испуганные врачи и медсестры. Принесли из других палат, запалили десяток керосиновых ламп. Операционная озарилась, словно в ней вспыхнуло электричество. Жители разбуженного села изумленно смотрели, как ярко пылают окна больницы и вокруг тесным кольцом стоит охрана с оружием.
— Нет лекарств… — сказал худой, с затравленными глазами врач. — Нет анестезии… Нет ампул с кровью… Боюсь оперировать… Возможна гангрена…
Махмуд поднес к его рту тяжелый пистолет Стечкина и, мерцая красным налитым оком, сказал:
— Сделаешь, как учили…
Пылала печь, наполняя операционную теплом и чадом. Поставленные высоко, сияли лампы. Басаева раздели, совлекли мокрую, изрезанную осколками одежду, сбросили с изувеченных ног бахилы. Он лежал голый, с дрожащим животом, иссеченный порезами, с полуотломленной ногой, высоко задрав кадык и черную свалявшуюся бороду. Сестры омывали теплой водой раны, кидали в ведро розовые тампоны. Верка смотрела на вздрагивающий живот с грязным пупком, на волосатые ноги, которые любила целовать, прижимаясь щекой к теплой твердой стопе. Чувствовала дурной запах пота и крови. Шептала:
— Господи, Христе Боже, спаси его!.. Всю жизнь тебе буду молиться!..
Басаев видел пылающие над головой стеклянные лампы, врача в маске, блестящие, окутанные паром инструменты. И в наркотическом дурмане ему казалось, что он лежит в мечети, сияют светильники, развешены по стенам литографии с изображением священного камня Каабы, минаретов Медины, и на раздвоенном, как жало змеи, клинке начертана премудрость пророка. Белобородый, в зеленых одеяниях мулла склоняется над ним и читает большую книгу, перевертывая страницы с нарядными узорными буквицами. И это книга его жизни, записанная мудрецом.
Они с отцом чистят в саду арык, мотыгами углубляют русло, пускают воду к цветущей корявой яблоне, вода сверкает, омывает морщинистый ствол, и отец устало улыбается, кладет коричневую древовидную руку на его детскую голову. Русская баба в белой больничной рубахе с огромным животом лежит на полу, у ног автоматчика, ее веснушчатое, с растрепанными волосами лицо, она кричит, задирает рубаху, обнимает вздувшийся, ходящий ходуном живот с лиловой полосой пигмента. Голубое, с прозрачной студеной дымкой ущелье, слюдяная змейка реки, и орел, раскрыв глазированные блестящие крылья, парит в воздушных потоках, и ему хочется стать орлом, опереться крыльями на огромный, уходящий в глубину столб синего воздуха. Песчаный откос, поросший осенним кустарником, на дороге горит колонна, ее забрасывают куделями дымных гранат, добивают из пулеметов, и грузовик с брезентовым кузовом, охваченный пламенем, медленно падает в пропасть, в кабине обомлелое, с раскрытым ртом лицо солдата. Танцы в горном селе, женщины в долгополых платьях, мужчины в белых курчавых папахах, за столом родня и соседи, блюда с золотым виноградом, и он так любит этот стол, и резную листву виноградника, и далекую, с белой вершиной гору, и материнское, с грустными глазами лицо. Атака в горном ущелье, он карабкается в колючих кустах, матерится, подгоняя вперед атакующих, и друг Илияс оглянулся на него с веселой улыбкой, качнул стиснутым в кулаке автоматом. Он стоит, опершись на посох, смотрит с горы на белых недвижных овец, на дорогу под низким солнцем, по которой удаляется женщина в красных одеждах, и больная и сладкая мысль, что это уже было однажды — и зеленые холмы, и овцы, и пыльная, согретая солнцем дорога, и одинокая женщина в красных одеждах. Русские пленные у кирпичной стены, обгорелые и контуженые, грохот близкого боя, и маленький рыжебородый Адам ждет его кивка и команды, проводит по стене пламенеющим дулом, осыпая и заваливая пленных.
Белобородый мулла в зеленых одеяниях перестал читать. Воззрился, вопрошая, что вычеркнуть из книги, а что оставить, чтобы оставшееся он мог взять с собой на небо. А он не может ответить, все переплелось в его жизни, срослось корнями и кроной, пронизано светом и тьмой. Мулла приближает к нему раздвоенный, с начертаниями Пророка меч, вводит в плоть, рассекает надвое его жизнь, отделяя добро и зло, и такая страшная боль, такой звериный рык.
Хирург в зеленом облачении, с белой марлевой повязкой, пилил ему ногу визгающей блестящей пилой. Одноглазый Махмуд навалился на плечи Басаева, удерживал ходящее бурунами тело. Верка держала в ладонях окровавленную, с черными пальцами стопу, которую так любила ласкать. Басаев хрипел на операционном столе, крутя лысым черепом с набухшими синими венами: