Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Был, естественно, и другой полюс отношения к Рейснер. Некто Данилов, видимо обиженный Ларисой, писал ей: «Я себя еще 200-летним не чувствую, но все же, всё то, что связано с жизнерадостностью, мне как-то становится все более и более далеким – а когда я это вижу в других – меня это злит». В апреле 1925 года Лариса Рейснер написала «Заявление в партийную ячейку газеты „Известия“ о конфликте с редактором газеты Стекловым»:
«В январе 1925 г. я была привлечена редакцией „Известий ЦИКа“ в число ближайших сотрудников газеты. Принимая на себя эти обязательства, я предупредила т. Стоклицкого, что пишу редко, только тогда, когда есть в голове действительно серьезная мысль, что писать статьи о чем попало и как попало, лишь бы нагнать побольше строк, я не умею и не буду. На что мне было сказано, что никто не собирается делать из меня репортера, что редакция постарается использовать меня в том роде, где я всего сильнее – в очерке, дающем широкую картину быта, борьбы за увеличение производительности труда и т. п.
Все шло прекрасно, пока заместителем т. Стеклова и т. Стоклицкого не оказался т. Эрде – может быть, хороший товарищ, но имеющий весьма приблизительные понятия о том, что такое обязанности редактора. Не предупредив меня ни единым словом, он вымарал специально приготовленный для женского дня фельетон (так тогда назывались очерки. – Г. П.) «Старое и новое». Могу сказать, что за всю десятилетнюю работу в литературе никто и никогда на моих статьях не делал таких циничных и разухабистых резолюций, как т. Эрде. Статью без моего ведома носили в женотдел ЦК, откуда дело передали обратно на усмотрение редакции, найдя фельетон, быть может, не совсем подходящим именно к женскому дню, но, впрочем, написанным очень хорошо и отнюдь не еретически. Достаточно сказать, что этот фельетон идет в ближайшем номере «Прожектора».
С тех пор началась форменная травля. Из трех фельетонов, представленных за последний месяц: «Старое и новое», «Гетто» и «Мещанин», прошел только один и то в урезанном виде. Я бы охотно подчинилась приговору редактора, если бы знала, что он справедлив и беспристрастен. Но мне сообщил т. Стоклицкий, что т. Стеклов буквально не мог слышать моего имени после истории с Эрде. В ответ на всякое мое обращение он, по словам товарищей, кричал, что я ничего не делаю, что мною страшно недовольны все сотрудники и т. д. …
И в пять минут мне было заявлено т. Стоклицким от имени Стеклова, что с 1 числа я больше не состою штатным корреспондентом… В переводе на русский язык меня, все-таки не новичка в литературе и члена партии с 1918 г., без всякого предупреждения выбросили вон так, как в старое «доброе» время буржуа гоняли свою прислугу. Вдогонку мне было сказано, что я самый плохой сотрудник газеты, не выполняю нормы и т. д. Несколько слов об этой норме:
1) трудно выполнять норму, когда редактор в месяц вырезает по 800 строк,
2) на меня, очевидно, имея в виду мою партийность, навалили норму в 7000 строк, между тем ни в «Правде», ни в других наших газетах такой огромной нормы не существует,
3) так как я пишу не воду, а художественный фельетон и не привыкла изо дня в день переливать из пустого в порожнее на страницах газет, то еще недели три назад просила редакцию сбавить эту норму, ответа, однако, не получила…»
Лягнул Рейснер и Демьян Бедный: выступая на конференции пролетарских писателей, назвал ее «нарочито-изломанной, жеманной». Но редакция «Правды» осудила его выступление как «отрыжку комчванства» (Правда. 1925. 15 января).
Один из знакомых Ларисы Рейснер – Владимир Лавров, приглашавший ее приехать на Алтай, писал ей из Сибири 6 апреля, то есть в те дни, когда она осталась без работы:
«Сволочь Демьян! „Нарочито-изломанная, жеманная“. Со злобы это он, что ли? С зависти? Где же это он „жеманность“ нашел? Л. M., у меня сейчас есть… пума. Сжалась, напряглась, дрожат от напряжения клубки мышц – вот сейчас, через мгновение прыжок! Сила! Такой же, как эта пума, и ваш стиль… Ничего не понимает Демьян!.. „Афганистан“ – лучшая ваша вещь… Почему-то вспомнился мне каток. И здорово же вы катаетесь!»
Партийная комиссия вынесла на суд общественности недостатки «Известий», Ю. Стеклов был снят с должности ответственного редактора. По предложению М. Калинина Президиум ВЦИК СССР с 19 июня назначил редактором И. Скворцова-Степанова. 17 июня вышла резолюция ЦК «О политике партии в области художественной литературы». Года на три писателям-«попутчикам» (то есть непролетарского происхождения), как их назвали А. Луначарский и Л. Троцкий, стало легче дышать. Для «попутчиков» и были возрождены толстые журналы, уничтоженные к середине 1920 года. Л. Троцкий, влюбленный в искусство, писал в книге «Литература и революция»: «Развитие искусства есть высшая проверка жизненности и значительности каждой эпохи… Подлинная человеческая культура внеклассовая».
В январе 1925 года к Ларисе Рейснер обратился Госиздат с предложением написать вступительную статью к альбому автолитографий Е. Е. Лансере «Ангора». К сожалению, Лариса Михайловна не успела этого сделать. В феврале ее направили корреспондентом «Известий» на судебный процесс в Минск.
О судебном процессе сельского корреспондента и секретаря сельсовета Григория Лапицкого писала вся центральная печать. Это был сложный процесс по делу о преследовании селькора зажиточными крестьянами белорусской деревни, которые занимали официальные посты в органах советской власти, занимались незаконными поборами, обогащались за счет односельчан. Нелегко было распутать клубок доносов, краж, интриг. В гостиницу «Европа», единственное тогда в Минске четырехэтажное здание на бывшей Соборной площади, к Ларисе Рейснер приходило много людей: крестьянки из деревень Жирховка и Кабановка Стрешинского района, журналисты, партийные работники, рабочие завода «Пролетарий»…
В своих корреспонденциях Лариса Рейснер не сдерживала гнев. Ведь крестьяне «отождествляли советскую власть с такими, как Овсянников, – сказала она комсомольцу и начинающему журналисту Мише Златогорову, – понимаешь, как это опасно? Только теперь, говорят они, открылись у них глаза». Ее гнев был направлен против самодуров с партийными билетами, ведь они «больны чиновничьим атеросклерозом, превращающим в дрянные чернила кровь революционеров».
«– Чувствую, – рассказывала Лариса Михайловна, – что на процессе что-то недосказано. Отзываю Лапицкого и говорю: „Послушай, товарищ Лапицкий, приходи ко мне вечером. Поговорим“. Лапицкий пришел. Почти вся ночь ушла на отчеканивание стиля статьи, а утром был передан по телеграфу в „Известия“ подвал-фельетон о бывшем городовом Овсянникове, до тех пор незаметной фигуре в процессе, привлеченной в качестве свидетеля. Когда газета с фельетоном пришла в Минск, ее держали перед собой и судьи, и по дсудимые, и свидетели… статья имела свое следствие. Овсянников из свидетеля был превращен в подсудимого» (статья М. Живова в «Известиях» от 11 февраля 1926 года).
От Соборной площади к речной долине спускались узкие улицы, которые вели в район Немиги или Нижнего рынка. Лариса Михайловна попросила Мишу Златогорова пойти с ней на Немигу. До революции там находилось гетто, и этот район был заселен еврейской беднотой. М. Златогоров вспоминал: