Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– И отчего бы мне быть на твоей стороне? У меня сына из дома выволокли. Мать его и сестры плакали. Вон те суки, которые там стоят, его выволокли! – Тобек показывает пальцем на Винницкого, тот сейчас совершенно на нервах, превратился в ударенный током холодец.
– У нас тоже есть оружие, Тобек. И сейчас выйдет неловко! – кричит с его стороны второй мужик, муж Добочинской.
Отец подходит к Тобеку и делает что-то невероятное: кладет руку на его предплечье, которое заканчивается гравированным серебряным пистолетом, и говорит снова, твердо и решительно:
– Ты должен быть на нашей стороне, Тобек.
– Поляк, ну, сука, ты и поляк, – Тобек качает головой, вроде бы не веря.
Я поворачиваюсь к людям. Они сердитые, замерзшие и послушные отцу. Но еще им интересно. Смотрят как вечерний фильм на «Полсате». Это лучшее развлечение, которое у них было в Зыборке со времен снайперов на крышах.
– А теперь, дебил, открывай дверь, – говорит отец Кафелю, а тот видит в его глазах нечто, что еще хуже пистолета, и открывает дверь в Мордор.
Изнутри вырывается громкая, хриплая, живая песня, текст ее, кажется, о том, что девушка танцует и пламенно целует. За дверью открывается коридор, устеленный толстым ковром, со стенами, обитыми деревянными панелями; на стенах видны головы кабанов и оленьи черепа; в конце коридора – еще одна дверь, на этот раз обычная, застекленная. За ней видны столы, обстановка, свет, деревянные стропила, колонны, видно мужика, который жарит куски мяса на большом, выставленном в центре помещения гриле. Видно десятки людей в вечерних одеждах, которые жрут, пьют или дергаются в ритме эстрадной мелодии. Они еще не имеют ни малейшего понятия, что мы вошли внутрь, о том, что происходит снаружи.
Отец поднимает торт со ступенек.
– Пойдемте, Миколай, Гжесь, пойдемте. Будете свидетелями. Юстина, ты тоже. Ты тоже, пойдем, – он протягивает руку Юстине, словно помогая ей перепрыгнуть лужу при выходе из машины.
– Ты только возвращайся, – кричит Ольчак, я слышу его даже здесь, он кричит изо всех сил. – Только возвращайся!
И толпа снова начинает рукоплескать, на этот раз еще громче. Стикс форсирован.
– Ольчак, пойдем! – кричит отец. – Агата, пойдем! Возьми Йоасю, пойдем!
Краем глаза, еще до того, как мы входим, вижу остальных цыган, наверняка сыновей и кузенов Тобека, которые оттесняют от нас Кафеля и Порчика.
Люди внутри замечают нас только через какое-то время. Когда смотрят на нас, то склоняют головы, будто удивленные собаки; у мужчин – красная кожа, их рубахи в мокрых пятнах, последние несколько часов у них был роман с высоким кровяным давлением, когда они жрали под эстрадные песенки то жирное мясо, которым все тут пропитано. Лица их женщин покрывает телесного цвета штукатурка, в своих платьях, шалях, париках, коках и «перьях» в волосах они выглядят словно клонированные. Они смотрят на нас, а потом переглядываются, как будто их внезапно удивляет собственная схожесть. Столы прогибаются от тарелок, графинов, мисок, водки, супов, кусков мяса, поросят, колбасы, пирогов, которые уже начинают медленно стекаться друг к другу от жары, чтобы через пару часов создать общую вонючую жижу из жира, теста и сахара.
На сцене стоит набриолиненный парень в куцем пиджаке, наброшенном на белую футболку с глубоким вырезом, открывая немалый шмат морковной бритой груди. Увидев нас, он не перестает петь, но атмосфера растерянности передается и ему, он теряет рифмы, глотает слова, теряет равновесие.
– Добрый день и добрый вечер! – кричит мой отец. Агата подходит, кладет ему руку на грудь.
Гжесь приближается к столу, к одной из женщин, которая усиленно изображает заинтересованность своей тарелкой. Улыбается. Берет двумя пальцами отбивную из этой тарелки, нетронутую, сует в рот, начинает жевать.
– Слушаем вас, – говорит дурачок со сцены, поскольку больше никто не отваживается заговорить.
– Вы, Марек и Вацек, продолжайте, не станем вам мешать, – говорит мой отец и идет вперед.
Идет в сторону самого дальнего стола. Его никто не останавливает. Он обходит людей так, словно те – невидимы. Лишь чуть-чуть кренится в сторону, в правой половине его тела есть легкая скованность, но вижу это только я, я и Гжесь. Идет ровно и, выпрямившись, словно капрал.
– Добрый вечер, госпожа бургомистр, – говорит мой отец женщине, которая настолько же натянута и плоска, как ее предвыборный плакат, и еще сильнее обеспокоена, чем на похоронах Берната. Рядом с ней сидит лысеющий мужик в форме огромного мяча, с седыми усами, прицепленными над толстыми, напоминающими двух жирных червяков губами. Мужик как раз засовывает себе в рот кусок кровяной колбасы и даже не смотрит на моего отца.
– Простите? – отвечает бургомистр.
Она злая, на нервах. Начинает понимать.
– Всего наилучшего, – говорит ей мой отец и ставит торт на стол, перед самым ее носом, между ней и кем-то, кто сидит напротив нее, и только когда он поднимает голову и серебряный цвет отражается от красного воздуха, словно отблеск кровавой луны, я понимаю, кто это.
– Приглашаем вас наружу, – повторят мой отец. – Жители Зыборка хотят, чтобы вы поблагодарили их за подарок.
– Вон отсюда! – кричит Кальт, встает и орет. – Verpiss dich! [106] Вон отсюда, засранец! Это частная вечеринка. Тут люди развлекаются, серьезные люди. Вон, сука, отсюда!
Отец не обращает на него внимания, по крайней мере пока что. Смотрит в глаза бургомистерше, та пытается отвести взгляд, но отец пришпиливает ее взглядом к стулу, словно гвоздями.
– Вали, сука, отсюда! – повторяет Кальт, кидает вилку на стол. Когда он злится, то теряет весь холод и перестает быть грозным, начинает напоминать старого, линялого пса, который лает на кроликов.
– Я и мои избиратели благодарим тебя, господин Гловацкий, – отвечает Булинская. Одновременно нервно, компульсивно вытирает жир с губ.
– Ах, совсем забыл. Это моя семья. Сын Миколай, Юстина, его жена, Гжесь, – отец показывает всех с притворной гордостью, словно и правда представляя нас большущей шишке. Моргает. Я вдруг понимаю, что это моргание у него – проявление высочайшей сосредоточенности; он моргал точно так же, когда смотрел бокс.
Все смотрят в нашу сторону. И вдруг тот, с червяками вместо губ, скорее всего муж Булинской, показывает пальцем на Тобека, который продолжает стоять рядом неподвижно, как черный памятник, и спрашивает:
– А это тоже ваша семья, господин Гловацкий?
– Спрячь этот вонючий грязный палец, – говорит ему Тобек.
– Raus! – снова орет Кальт. – Raus!
– Немец, еб твою, сука, мать, – говорит Тобек и снова вынимает пистолет и целится в Кальта, и тогда все в зале принимаются орать. Все, кроме Кальта, потому что тот при виде оружия странно успокаивается, лицо его расслабляется, черты делаются мягче, кулаки разжимаются.