Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Болящим исцеление… Грешникам прибежище… Скорбящим утешение… Верным помощь…
«Христианин ли я? Не знаю. Знаю только, что все блестящие афоризмы, порожденные моим интеллектом, немногим отличаются от кваканья лягушек и стрекота кузнечиков. Реально для меня лишь мое одиночество. Ибо своей гордыней я отпугнул от себя всех. И когда появится очередная опухоль, я ничего не скажу своим родственникам, не стану искать исцеления, а вернусь в Париж и укроюсь в логове смерти. Никого не будет там рядом со мной, о Прибежище грешников, о Утешительница скорбищих! Но я не жалуюсь. Ибо не люди меня отринули, я сам их отринул…»
Пением «Agnus Dei» литания завершается. Священник и вторящая ему паства несколько раз пропели «Ave Maria». Пламя сотен свечей все ярче сияет в сгущающейся темноте. Статуя Дамы кажется теперь лишь белым пятном в глубине Грота, а молящиеся с раскинутыми в стороны руками – призрачными крестами.
– Все абсолютно логично, – вполголоса вздыхает Лафит. Этому вздоху предшествует длинная цепь смутных мыслей, завершающаяся выводом: «Моя покинутость Богом – абсолютно логичное следствие. Ибо я не любил. Никого и ничего, даже себя самого…»
Между тем Лафит, сам того не заметив, подошел вплотную к Гроту. Он мог бы даже прислониться головой к решетке. Пустыми глазами глядит он вглубь тонущей во мраке пещеры. Но чем дольше глядит, тем явственнее исчезает болезненное ощущение, мучающее его уже несколько часов, когда кажется, будто внутри все оторвалось и опустилось. Ему спокойно и легко дышится, и он с наслаждением ощущает приятную усталость во всем теле, которая отодвигает на задний план его «я».
Равномерен, как весенняя капель, вкрадчивый голос молодого священника! Равномерно и ответное бормотание паствы! Слова этой нескончаемой колыбельной уже едва различимы:
– Попроси за нас… Теперь и в час нашего упокоения…
Ритмичное бормотание превращается в приятный для слуха рокот. Оно похоже на мягкую спинку кресла, к которой так приятно прислониться спиной. Одновременно возникает ощущение, будто ты окружен, объят, даже втянут в какую-то благостную атмосферу. Звучащая вокруг молитва завораживает Гиацинта де Лафита. Его охватывает какая-то снисходительная ирония по отношению к самому себе. Высокомерен и холоден? Да! Но разве я в самом деле так одинок, более одинок, чем другие? Разве при всей чудовищной сомнительности любого знания мало быть не более самоуверенным, чем эти люди вокруг меня? В чем различие между мной и ими? Чуть более рафинированное владение языком, в который я облекаю свое полное невежество, я легкомысленнее, чем они, я менее честен. Не потому ли я пал так низко, что не верил, будто есть руки, которые могли бы меня поддержать? О материнская сила Вселенной, о Утренняя Звезда!
Неужели у него появляется опора в жизни? Как будто молитва, звучащая за его спиной, дотрагивается до него множеством ласковых ладоней. Он, всегда презиравший любое скопление людей как скопище низких инстинктов и низменных интересов, теперь ощущает молящихся позади него как единое, любящее и бестелесное тело, которое стремится ему помочь. Не чувствуя ничего особенного, кроме исчезновения стыда, поэт Лафит тоже опускается на колени и шепчет Гроту знакомые с детства, не раз слышанные от матери слова Приветствия Ангела. В его сознании не появляется ничего нового. Он знает лишь, что эта пустота, эта критичная опустошенность, которой он некогда так гордился, всегда была наполнена некой уверенностью в своей правоте, лишь теперь рассеивающейся и блекнущей, как туман. Не бывает обращения в веру, бывает лишь возврат к ней. Ибо вера – не функция души, а сама эта душа в своей неприкрытой наготе. Лафит пребывает в неведомом ему доселе ладу с самим собой; но вот ночь вступает в свои права, молящиеся расходятся, и из всего живого остается лишь зыбкое пламя свечей. И Лафит вдруг, еще не встав с колен, сам не зная почему, восклицает:
– Бернадетта Субиру, молись за меня!
В этот час Бернадетта еще жива. Несколько дней назад у нее опять начались страшные боли. В палате зажжены все лампы. Взгляд Бернадетты прикован к распятию, висящему на стене среди танцующих теней. Она не знает, что в эти минуты закоренелый в гордыне грешник и противник ее Дамы стоит перед Дамой на коленях.
Глава сорок девятая
Я люблю
Мари Доминик Перамаль в свои шестьдесят восемь лет все еще высок и могуч. Но глаза его не мечут молнии, как прежде. Они сдержанно взирают на мир, и лицо его – заурядное и плоское лицо священника – уже слегка одутловато. Из всех его врагов самым зловредным оказался его собственный темперамент. Когда семнадцать лет назад вышло Пастырское послание его покровителя Бертрана Севера Лоранса, превратившее Лурд в новый центр католического мира, Перамаль решил, что ему предназначена роль естественного правителя этого нового Лурда. Он спорил с архитекторами, отбрасывал их чертежи, собственноручно делал наброски для базилики, для склепа под алтарем, для будущей нижней церкви – Розария. Его диктаторские замашки озлобили людей. Они толпами бегали жаловаться на него старику-епископу. Справедливый и глубоко порядочный старец был, по словам монсеньора Форкада, не тем человеком, чтобы простить виновника причиняемого ему беспокойства. Он решил, что Перамаль под влиянием изменившихся обстоятельств приобрел манию величия. Придется дать ему по рукам. И епископ дал лурдскому декану по рукам, причем весьма сурово. Его монументальные замыслы, гордость его сердца, были частично перечеркнуты, частично изменены в угоду вкусам черни. Наушники и интриганы взяли верх. Победил художественный вкус церковных служек, богомолок и ханжей. Мари Доминик, потомок трех поколений врачей и ученых, человек просвещенный и обладающий художественным воображением, возмечтал воздвигнуть ансамбль храмов, долженствовавших превзойти своим величием все священные постройки своего века. И вот его высокие мечты рухнули, не успев воплотиться. Кондитеры от церковной архитектуры и искусства победили по всему фронту.
Честолюбивый декан хотел превратить Лурд во второй Рим. Если учесть потоки паломников, устремляющихся туда из года в год, Лурд и стал вторым Римом. Но в этом Риме властный декан был кем угодно, только не Святым Отцом. Миллионам паломников и страждущих, прибывающих в город каждый год, нужна была опека целой армии клириков. Но их могли предоставить городу только монашеские ордены. Они взяли в