Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…Октябрь. На шолоховском столе несколько густо исписанных листиков с дописками, вставками, поправками, вписками. На последнем дата: «Начало октября 1956 г.». То целинный очерк «По Западному Казахстану».
Он заканчивал его в конце месяца. Что же получается? Конъюнктура — восславить под праздник революции «всенародный подвиг советской молодежи по призыву Хрущева!»? Так тогда все назойливо восклицали в газетах и на собраниях-митингах. Шолохов предал очерк огню.
Остались от написанного только наброски. Уже начальные строки свидетельствовали — не было никаких завитушечно-праздничных здравиц целинной эпопее и ее вдохновителю: «Конец августа. Блекло-голубое, словно выцветшее за долгие летние дни небо и маленькое неяркое солнце над (степью) сталинградскими степями, покрытыми сизой мглой. Жарко и душно, как перед дождем, но на небе ни облачка. Слабосильный ветерок еле-еле шевелит поникшие от жары (травы) листья деревьев. А пыль на дорогах такая, что не продыхнешь. Она высокой серой стеною встает за машиной и медленно, мягко рушится, клубясь и оседая на обочинах дороги, на придорожных травах (серым пушистым слоем покрывая все вокруг). И уже не разберешь на ходу, где мелькнет полынь, где донник или сурепка, — все одето (серым, пушистым) дымчатым, как козий пух, серым слоем пыли…»
И в концовке тоже никаких примет поддакивания пропагандистской шумихе. Шолоховское перо пошло вслед чувствам: «…А вот на пристани и старое, тоже издавна знакомое: всюду грязь и мусор, валяющиеся с утра объедки пищи, арбузные и дынные корки, а над всем этим неприглядством — мириады мух. Среди ожидающих очереди на переправе — грязные, оборванные (дети) малолетние детишки цыган танцуют, выпрашивая милостыню, и, поощряемые скучающими шоферами, откалывают такие непристойные коленца, что стоящие (неподалеку) вблизи женщины негодующе отворачиваются. Блюстителей общественного порядка на пристани что-то не видно».
И все же сжег очерк. Внучка Левицкой поведала, как Шолохов читал его у них в семье. Кончил читать и изрек: «Ну, куда я теперь с этим, когда кругом фанфары победы, знамена, ордена, шумиха?» Есть дополнения и от дочерей писателя. Мария Михайловна рассказывала: «Помню, что негодовал, когда рассказывал о бесхозяйственности, о том, что зерно гноили…» Светлана Михайловна уточнила: «Как отец относился к целине? Отказывался поддерживать официальщину».
Сожженный очерк — огненная строка биографии.
Когда вернулись домой, к писателю обратилась редакция новорожденной газеты «Советская Россия»: ждем напутствия.
Невелико оказалось приветствие, но нашел для него две особые темы. Писал: «Нет, никому не отнять у нас нашей великорусской гордости…» Еще пожелал не только «отражать», как требует партагитпроп, «трудовые достиженья», но и видеть «заботы и нужды», «недостатки», «чаяния и сокровенные думы» соотечественников. И явно не без издевки дополнил: «Чего, естественно, не в состоянии сделать союзные газеты, обремененные обилием вопросов всесоюзного и международного характера».
Дополнение. Поднимаемая целина и автор «Поднятой целины»… В Вёшки приехали два корреспондента той целинной газеты в Акмолинске (позже Целиноград, а ныне Астана), где мне пришлось быть первым редактором. Принял, душевно побеседовал, даже посетовал, что никак не соберется в наши степи. Интервью, однако, не дал и никаких побуждений что-либо написать для целинников не выказал, хотя и одарил редакцию автографом: «Работникам „Молодого целинника“ с дружеским приветом. М. Шолохов. 12.07.1962».
Ни посланцам нашей газеты, ни кому другому ни раньше, ни позже не признавался, что в 1956-м пытался взяться за целинную тему.
Вёшенская. Ноябрь. Мария Петровна, как-то заглянув в кабинет, приметила на столе новую стопочку исписанной бумаги. Не очень многолистная… И не новая глава из «Целины» или военного романа. На первой странице выведено: «Рассказ». Рассказ? Спустя столько лет после «Науки ненависти» в 1942-м вернулся к рассказу! Выспрашивать у мужа не было принято — все ждала, когда он сам объявит.
Вдруг собрался в Миллерово. Захватил жену — проветримся-де, хватит киснуть! Сказал, что едут в гости к Баклановым. То были старые добрые знакомые, глава семьи — директор тамошнего завода.
Едва на порог, как, ясное дело, обычное: «С мороза-то — за стол, за стол!» Червячка заморили — одну для «сугрева» пропустили, и тут гость предложил: «Хотите почитаю — из нового…» Надо ли было спрашивать?
И он взялся читать свой новый рассказ — про войну. Начало какое светлое да еще и по всем приметам родное для слушателей: «Первая послевоенная весна была на Верхнем Дону на редкость дружная и напористая. В конце марта из Приазовья подули теплые ветры…»
Но вот заканчивал печально и читал к тому же с усталой хрипотцой и попыхивая уж не счесть какой сигаретой: «С тяжелой грустью смотрел я им вслед… Может быть, все и обошлось бы благополучно при нашем расставании, но Ванюшка, отойдя несколько шагов и заплетая куцыми ножками, повернулся на ходу ко мне лицом, помахал розовой ручонкой. И вдруг словно мягкая, но когтистая лапа сжала мне сердце, и я поспешно отвернулся. Нет, не только во сне плачут пожилые, поседевшие за годы войны мужчины. Плачут они и наяву. Тут главное — уметь вовремя отвернуться. Тут самое главное — не ранить сердце ребенка…»
Тишина, вздохи, кто-то из женщин всхлипнул. Зашумели: посыпались благодарствия и поздравления и, разумеется, от хозяина соответственный тост вслед неизбежному вопросу: «Когда же и где же появится? В „Правде“, что ли?»
Ответствовал: «А мне не понравилось… Буду еще дорабатывать…» Хозяину тихо-тихо — одному — проговорил: «Это эпизод из жизни. Видишь, какова она бывает. Нет ничего богаче жизни».
Москва. Первая неделя декабря. В Кремле поняли, что далеко не всех писателей удалось сплотить после съезда. Писательский «цех» бурлил, как в перегреве котел, — не иначе быть взрыву. ЦК надумал провести встречу-совещание: вдруг удастся воздействовать — одних привлечь в союзники, других припугнуть. На встрече в президиуме секретари ЦК — Суслов, будущий министр культуры Екатерина Фурцева и недавно возвращенный из Казахстана Брежнев.
Совещание длится пять дней… Критикуют Твардовского за «Теркина на том свете», Эренбурга за «Оттепель», как казалось идеологам, за излишне критическое отношение к советской действительности, Ольгу Берггольц и начинающего поэта Евтушенко. Шолохова с каждым из них судьба уже сводила или еще сведет. В числе «воспитуемых» Владимир Дудинцев, Даниил Гранин…
И он сам в прицеле. По нему стрелял прямой наводкой секретарь правления Союза писателей Борис Полевой. Он в те времена свой в ЦК — активно поставлял туда письма с заверениями об идеологической отмобилизованности писателей. Полевой осуждал Шолохова за выступление на партсъезде: «Речь Шолохова, по моему твердому убеждению, нанесла существенный вред, и в этом надо отдавать себе отчет».
Какова же махровая партдемагогия: «Самый любимый писатель критиковал советскую литературу…» Крамола! Полевой взялся защитить, как выразился, «руководство партии литературой» от Шолохова. Разложил шолоховское выступление на несколько тезисов. Так удобнее прицеливаться: тезис от Шолохова — выстрел от Полевого: