Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мое положение особенно трудное, – сказал он. (Мы коснулись Платонова.) – Многие не любят меня, считают, что я вознесен не по заслугам и пр. И будут делать мне пакости. Но мне не могут пока – так будут крыть людей, которых я печатаю в журнале. Это мешает мне быть особенно смелым. А зато другие будут в обиде, что я не такой смелый… Но каков подлец Ермилов! Этот товарищ схлопочет от меня по морде. В том же номере, где поносит Платонова, делает передо мной реверанс…
– Что ж Ермилов, – сказала я. – Это ведь только псевдоним. Ведь и «Правда» повторила его версию, и «Культура и Жизнь»{64}.
– Разве «Культура и Жизнь» тоже? – спросил он.
– Да, – сказали мы в один голос с Ивинской.
Странно, что он этого не знал.
– Прочтя Ермилова, я немедленно послал в «Новый Мир» телеграмму: заказать Платонову другой рассказ.
18/II 47
Из вчерашнего разговора с Симоновым примечательно еще то, что он сказал:
– Если бы у меня были только стихи, то и меня бы здорово хлопнули. Но у меня были и другие вещи.
И еще:
– По-моему, товарищи должны бы научиться писать в стол.
Чудак человек!
19/II 47
Пришла домой – позвонил Кривицкий: он был у Симонова на даче и Симонов просил передать мне, чтобы завтра к одиннадцати часам я пришла в редакцию.
Худо дело. Очевидно, они на даче вместе смотрели стихи. Так.
20/II 47
Так.
«Мы пришли к выводу, что стихов хороших все-таки мало. И решили давать не по три, а по одному».
Я не была готова к этому, а когда я не готова, то и беспомощна. Я не сказала ему, что это – удар по хорошим стихам, а не по плохим: плохие все равно останутся, а хороших становится меньше.
Алигер, Смеляков, Наровчатов.
Далее он изложил мне их резолюции.
Я очень протестовала на Наровчатова.
Кокетлив, товарищ, кокетлив. Он долго восхищался «Свечой» Пастернака; потом толковал, что ее нельзя дать; потом сказал, что сам позвонит ему. Потом:
– Я, может быть, для того и затеял всем дать только по одному, чтобы Пастернаку было не обидно.
Потом опять говорил о своем сложном положении:
– Ну как печатать людей, если потом тебе не дадут возможности их защищать?
– И все-таки, – сказала я, – хотя люди и их судьбы – это очень важно, но у нас есть забота более серьезная: литература.
Но это не дошло.
И не может дойти. И может, и не права я, а самое важное, в действительности, чтобы люди были живы. И сыты. И веселы.
Я сегодня в отчаянье. От всего вместе. От Кривицкого. От Симонова. От Капусто. От глаза. От того, вероятно, что не работала – ни надПантелеевым моим{65}, ни над Герценом.
Успела внушить Симонову, что надо непременно помочь Семынину, который завтра придет к нему на прием.
21/II 47
От последнего разговора с Симоновым, от его кокетливого задора и внутренней слабости – до сих пор тошно на душе.
24/II 47
Когда я уже собиралась домой, приехал Симонов. Я обрадовалась ему. Вчера Кривицкий вручил мне стихи Васильева, Софронова и прочей дряни с предложением что-нибудь выбрать. Я сказала, что уже читала и выбрать ничего немогу{66}.
– А Симонову показывали?
– Нет.
– Покажите.
– Зачем? Я ему показываю то, что одобряю, или то, в чем сомневаюсь. А тут я уверена: не годится.
– Все-таки покажите.
Сегодня я показала – при Кривицком же. Симонов во всем согласился со мной, только Васильева всё же одно стихотворение отобрал.
– Через мой труп, – сказала я.
– Мне непременно надо одно его напечатать.
– Почему?
– Он мой личный враг.
Ох! Опять благородство.
Петровский. Одержим лингвистико-шовинистическими идеями, но дал хорошие стихи,стихи поэта{67}.
Забыла записать: Недогонов уже неделю в психиатрической лечебнице. Я рассказала Симонову. Он сначала вспылил: «терпеть не могу пьяниц», – но все-таки написал в больницу письмо на депутатском бланке и прислал мне сМузой Николаевной{68}.
Симонов, должна признаться, имеет способность выводить меня, хотя бы ненадолго, из мрака.
25/II 47
С утра пошла в редакцию для двух неинтересных встреч: с Вержейской, сЗахарченко{69}. Ивинская принесла дурные вести: вчера Фадеев выступал с докладом на Сессии в Институте Мировой Литературы и громил Пастернака. Очень как-то [слово вырезано. – Е. Ч.]: школка, немецкое; переводит удачно только сумбур чувств, а не политическое и пр.; «не наш», «пропащий»… Придя домой со всем этим сором в душе, я позвонила Борису Леонидовичу. Хотелось услышать его голос. Боже мой, теперь и переводить ему не дадут, ведь это – голод… Разговор был сначала незначительный, потом он сказал фразу, из которой я поняла, что он еще ничего не знает.
– Я звонил к одному из Александровских людей, Владыкину; спросил его: можно ли мне затеять с Чагиным однотомник и можно ли устроить открытый вечер? Мне показалось, он выслушалблагожелательно…{70}
Интересно, как теперь поступит Симонов с Пастернаком.
27/II 47
День без конца. Прием без конца. Люди без конца. Стихи без конца. Сутолока без конца.
Прием у меня и у Константина Михайловича.
Толпа поэтов в проходной.
Симонов на репетиции и неизвестно, когда будет.
Уходят, ждут, приходят, звонят – и, ожидая, читают стихи мне.
Гранки начала подборки. Шрифт, который расковыривает мне ранку в глазу.
Наконец, Симонов приехал. Начал принимать. И сразу позвал меня (я подумала: как Маршак Тусю) и началось трудное: чтение и обсуждение стихов с листа. Матусовский. Ушаков. Кирсанов. Наровчатов. Казин.