Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы обнялись со Стасиком.
Первый раз в жизни я обнимался с милиционером.
– Какими судьбами? Кем ты тут?
– Волсебником! Знаес: жизнь усил не по усебникам… Ты здесь сидис засем? Сам припух или вырусаес кого?
– Выручаю одного дурака.
– Хоросый селовек?
– Плохо знаю. Но помочь надо. Молодой.
– Если ты говорис, что надо помось, попробуем.
– Кто ты все-таки здесь?
Он засмеялся. Это был в какой-то степени смех счастливого человека. И сквозь смех процитировал: «Много видели, да мало знаете, а сто знаете, так дерсите под замоськом!»
Я встречался со Стасиком трижды:
1) В Керчи в вытрезвителе – на равных началах пациентов этого заведения.
2) Году в семьдесят первом он ночевал у меня, будучи в Ленинграде проездом. Пьяный явился вдребезги.
3) В следующий приезд он пил уже смертельно. И мне с большим трудом удалось устроить его в Институт имени Бехтерева.
И вот очередная встреча. Спокойный и уверенный в себе мужчина с густой сединой и тяжелым, волевым лицом бывшего боксера.
– За минуту, Стас, до твоего появления, – сказал я, – мне думалось о странных встречах.
– А вспоминаес Керсь? – спросил Стасик.
Это означало: вспоминаю ли я Керчь.
Дальше я не буду пытаться создать речевую характеристику Стасика. Это трудно и нудно.
Объясню только, что язык он перекусил, когда ему как-то не дали после ужасного запоя опохмелиться, и с тех пор говорит он, заменяя большинство шипящих звуком «с». Это даже бывает мило, ибо соответствует душе Стасика – доброй и тонкой, и даже детской. Шипящие звуки не очень нужны человеку, имеющему кулаки, которыми он в припадке пьяного ревнивого буйства сам себе переломил ключицу.
Вытрезвитель мифов
Чем, люди добри, так оце я провинився?
За що глузуете? – сказав наш неборак. —
За що знушаетесь ви надо мною так?
За що, за що? – сказав, та й попустив патьоки,
Патьоки гирких слиз, узявшись за боки.
…Где не будет лучше, там будет хуже, а от худа до добра опять недалеко.
Вы когда-нибудь сочиняли записку по поводу вашего пребывания в вытрезвителе?
Попробуйте.
Мне, например, не помог даже писательский опыт. Как-то хромает стиль. Нет музыкальности и ритма прозы. В район туманности Андромеды улетучился юмор.
На самом дне морской жизни в самый мой черный день не было штормов, сигналов о спасении души и окровавленных тельняшек.
На дне морской жизни тихо, как ночью в покойницкой или уже утром в вытрезвителе.
На древний Корчев мы шли из Италии. В каюте висела ветка с лимонами и торчал из ржавого железного ведра сардинский кактус.
В ночь с 8 на 9 января 1969 года зазеленели на экране радара отметки далеких коктебельских гор Карадага и Сюрю-Кайя. Было холодно, прогнозы обещали тяжелый лед в Керченском проливе.
Около четырех ночи я сменил очередную карту, перенес на нее точку и увидел на берегу Керченского пролива набранное мелкими буковками название «Тамань».
«Повесть эта отличается каким-то особенным колоритом: несмотря на прозаическую действительность ее содержания, все в ней таинственно, лица – какие-то фантастические тени, мелькающие в вечернем сумраке, при свете зари или месяца». Так писал Белинский.
Я рад был бы приветствовать любую таинственность и фантастичность. Я с удовольствием послушал бы песенку коварной девушки-контрабандистки о старых корабликах, приподнявших крылышки, разметавшихся по морю в злую бурю. Коктебель и Тамань навевали романтическое настроение. И я даже измерил расстояние по карте от торгового порта Керчи до Тамани. Авось выпадет свободное время – смотаюсь на рандеву с тенями Лермонтова и Печорина. Хотя я знал, что грузиться мы будем сложным грузом на Сирию и Ливан: триполифосфат и стальной прокат, части земснарядов и бумага, автомобили и проволока, рельсы и синильная кислота – около двухсот наименований общим весом более семи тысяч тонн.
Такая погрузка сулила бессонные ночи, общее истощение и значительную потерю нервных клеток, которые, как известно, не восстанавливаются. Но я еще не знал, что впереди ждет меня самое дно казенных неприятностей, и, перечитывая рваные фразы радиограммы, где сообщался список предполагаемого груза, я с некоторым даже восхищением бормотал про себя: «Що, божи ти мий, господи, чого нема на тий ярмарци!»
Из радиотелефона доносились голоса портовых диспетчеров, голоса глохли в извивах Керченского пролива, в мокром снегу, тумане, над промерзшими насквозь лиманами: «„Юнга“? Яка „Юнга“? Пшел к бису! Той буксир в Камышовую слободку побиг… Немае свободных буксиров! Як поняли? Да ни! Ни! Кому балакаю! „Дельфин“ прийде, пошлю…»
Ныне на берегах Черного моря балакают на черт-те знает каком наречии: одесский говорок, разбавленный расхожими малороссийскими жаргонами, с местечковым еврейским акцентом, и все это на великорусской основе. Уши вянут. И ведь большинство, как слепой мальчишка в «Тамани», отлично могут объясняться на обыкновенном русском, но обязательно коверкают его. И через недельку погрузки в черноморском порту ловишь и себя на «немае», «совсим», «ни». И кажется, тебя так лучше поймут, за своего примут, легче работать будет…
…Лед, ледокол «Афанасий Никитин», метель, мороз, туман, негорящие буи, спихнутые со штатных мест вехи… И маленький порт, битком набитый судами, – рыбаки, торгаши, танкеры, масса какой-то мелочи – катера, лихтеры, самоходки…
На причалах пирамиды грузов: заметенные снегом, смерзшиеся ящики, мешки, железо, экспортные автомобили.
А всего 274 часа тому назад я ожидал наступления нового, 1969 года на острове Сардиния, в ее столице Кальяри.
Новогоднее торжество было отмечено зрелищем футбольного матча между нашим «Спартаком» и сборной Сардинии. После зрелища матросики повлеклись на базар. Я отпустил их в шумную веселую толкучку одних, очередной раз нарушив флотский закон табунного шатания по базарам и универсамам. Уселся на скамеечке в том углу площади, где продавали цветы и где ничто не загораживало от меня сардинское солнце, курил, смотрел на сардинцев, как они покупают фикусы у крестьян – нашенские, обыкновенные