Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Меня та мысль, что мы к концу подошли, не оставляет. Наш конец – это конец русской бездомной интеллигенции. Не там где-то за перевалом, за войной, за революцией, наше счастье, наше дело, наша подлинная жизнь, а здесь – и дальше идти некуда. Туда, куда мы пришли и куда мы так долго шли, ты и должен строить свой дом (…) Лучшее разовьется из того, что есть, что под ногами, и вырастет из-под ног, как трава».
Как видим, нет здесь ни Китежа, ни Невидимого града, ни всякой мистики с Марьями Моревнами и Кащеями Бессмертными. Не зря в это время Пришвин обратился к творчеству Мамина-Сибиряка, традиционного, трезвого и здравомыслящего писателя, который «чувствовал органический строй русской жизни, от которого уходили и к которому возвращаются теперь ее блудные дети (интеллигенты)».
«Почему же у нас не узнали Мамина в лицо? Я отвечу: потому не узнали, что смотрели в сторону разрушения, а не утверждения Родины».
Эта эволюция – от Мережковского к Мамину-Сибиряку – безусловно, духовная, хотя и не окончательная победа Пришвина, и удивительно, как совпали чувства и мысли двух будто бы случайно встретившихся людей в отношении к знаковым фигурам пришвинского творческого пути – Иванову-Разумнику, Блоку и Мережковскому.
Вот что писала Валерия Дмитриевна Пришвину в первые недели знакомства, и эти строки во многом раскрывают ее внутренний мир и обнаруживают невероятную женскую проницательность:
«Раз. Вас. как будто замариновался в той уже прожитой жизни, в которой жили люди нашего круга и которая себя изжила. Недаром он специализировался на обработке архивов. Одной ногой он все еще в „духовных салонах“ прошлого. Все это нужно было когда-то, но сейчас этого нам мало. Кто не хочет быть современным, тот попросту ленится действовать, ленится брать на себя свой крест. А пассивное страдание, вроде сидения в тюрьме, никакому богу не нужно. Нам мало уже слова „культура“, нам нужно нечто более цельное, простое, осязаемое, может быть, даже суровое».
Нетрудно представить, как близко это было Пришвину, наверняка уставшему от разговоров, недомолвок или молчания с назидательным и педантичным, недовольным пришвинской неряшливостью и состоянием его архива Ивановым-Разумником, от которого Пришвин теперь был еще дальше, чем прежде («Так и похоронил Разумник свой разум в могиле мистики. Это от того, что он верил в Разум и только им пользовался: после второй мучительной отсидки в течение двух лет, страданий великих за ничто, при освобождении без предъявления обвинения вера в закон, в разум жизни должна оставить всякого»), и как внутренне должен был торжествовать, встретив союзницу и сотрудницу, благодаря своему ссыльному прошлому имевшую моральное право против Иванова-Разумника восставать. Но продолжим ее послание:
«Я бы не хотела, чтоб вчера к нашему столу пришел Блок, Мережковский и другие из тех людей. Мне тяжела замороженность Р. В-ча в симпатиях к гностицизму и его присным: Белому, Штейнеру; его вкус к схематизму в вопросах духовной жизни».
С этого момента она стала раскрываться Пришвину, и с этого момента началась их слаженная борьба «против врагов нашего союза», к которым, возможно, Валерия Дмитриевна относила одно время и Разумника Васильевича, хотя главным противником их любви оказался отнюдь не он.
«Враги человеку домашние его». Если бы эти строки из Евангелия не имели сакрального смысла, их можно было бы смело взять в качестве эпиграфа к этой главе. К тому, что муж и отец живет своей жизнью, и в Загорске, и в Москве давно привыкли. Со времени получения московской квартиры Пришвин лишь гостил в доме у жены, еще реже навещала его в Лаврушинском она, и такое положение дел всех как будто устраивало. Если и была готова Ефросинья Павловна, что муж от нее совсем уйдет к другой, то гораздо раньше, – примириться же с появлением в жизни писателя чужой женщины и потерять статус жены теперь, после тридцати с лишним лет совместной жизни, когда супруг стоял на пороге старости, стал дедушкой (правда, по воспоминаниям А. С. Пришвина, внуков нянчил без всякого удовольствия) и давно должен был угомониться, казалось поначалу абсурдным, а потом нестерпимым. Не менее категорично были настроены и взрослые сыновья. Так началась маленькая фамильная война, затянувшаяся на несколько месяцев и рассорившая Михаила Михайловича с первой семьей.
Для Пришвина подобный поворот событий был неожиданностью. Он совершенно искренне убеждал Валерию Дмитриевну в том, что Ефросинья Павловна давно живет одна и привыкла к его свободе, что «сыновья – те все понимают и, конечно, поймут и будут друзьями», хотя еще совсем недавно, в 1939 году записал, сравнивая на сей раз многоликую и неисчерпаемую Павловну даже не с народом, а с его жестокими вождями: «Настоящие властелины потому и собирают людей, что могут быть и жестокими убийцами, и нежнейшими, задушевными товарищами. Вникая своей задушевностью в самые тонкие сплетения души, они берут их к себе и ведут, а если плохи оказываются – уничтожают. (Это можно видеть в Павловне)».
Насколько наивно воспринимали поначалу возникшую ситуацию ее участники (позднее все переменилось: «Что это было – страх взглянуть правде в глаза и в то же время страх меня потерять или Вы правда не понимали обстановки и людей?» – вопрошала Валерия Дмитриевна в письме), характеризует такой факт. Когда в начале пришвинского романа, совершенно свободного от планов на долгую совместную жизнь («Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помышляли. Мы жили только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не видимом, никого ничем не оскорбляющем»), зашла речь о том, чтобы летом Валерия Дмитриевна поехала путешествовать на грузовике вместе с Пришвиным, и домработница Аксюша озабоченно заметила, что «Павловна никак не допустит», Валерия Дмитриевна простодушно предложила:
«– А если я сама поеду к Е. П., все объясню, и она поймет и, может быть, меня сама полюбит.
– Нет, не знаете вы ее, и не показывайтесь ей, – хмуро ответила Аксюша и пошла громыхать тарелками на кухне».
«Бумажная», как иронически называл ее Пришвин, героиня «Неодетой весны» Аксюша-Ариша (повесть с ее участием в первые месяцы 1940 года печаталась одновременно в «Октябре» и «Пионере»), присланная из Загорска Ефросиньей Павловной для ухода и догляда за Пришвиным, играла важную роль в этой истории. То была очень религиозная старая девушка тридцати пяти лет, дальня родственница Ефросиньи Павловны, взятая ею из голодающей деревни (и, следовательно, очень своей тетке обязанная), искренне к Пришвину привязанная и поначалу Валерию Дмитриевну сердечно полюбившая. Она любила Пришвина идеальной любовью и полагала, что точно так же полюбила старого человека его новая помощница, простодушным сердцем как идеальную, духовную любовь поняв письмо-предложение о совместном путешествии по жизни, которое Пришвин прочел сначала Аксюше и только потом Валерии Дмитриевне.
«– Помните, эта женщина прислана вам, М. М., и она вас приведет куда следует. За вашу доброту она вам послана. Почем мы знаем – может быть, наступает страшное, трудное время и душа ваша становится на место».
Выбирая между Михаилом Михайловичем и Ефросиньей Павловной, Аксюша долгое время втайне поддерживала первого в его борьбе за свободу (так считал Пришвин: «Болезнь Павловны в том, что власть ее отошла, не для чего ей жить – не над кем властвовать, – Аксюша согласилась»), но, судя по всему, она была не единственным наблюдателем, которого Павловна приставила к непокорному супругу, и, опасаясь, что слухи о прогулках хозяина с неизвестной молодой дамой дойдут до отставной жены и ее «душа сделается ареной борьбы», заявила: