Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Король Иоанн не только приказал заточить Карла в той же самой комнате, где умерла Маргарита Бургундская, но и велел довести до его сведения: «…Весь их мерзкий род пошел от этой подлой шлюхи, родной его бабки; и сам он отпрыск дочери этой потаскухи. Пускай-ка думает, что его прикончат так же, как бабку». Но и этого показалось мало: в течение нескольких дней, что просидел Карл в Шато-Гайаре, ему десятки раз объявляли, даже ночами, что кончина его уже близка.
Унылое тюремное одиночество Карла Наваррского прерывал то королевский смотритель, то ле Бюффль или еще какой-нибудь стражник, который изрекал: «Готовьтесь, ваше высочество. Король приказал соорудить во дворе замка эшафот. Скоро мы за вами придем». А через минуту действительно входил Лалеман, и его встречали безумные от страха глаза узника, жавшегося к стенке и хрипло дышавшего. «Король решил дать отсрочку, вас казнят не раньше завтрашнего дня». И тогда Карл Наваррский, тяжело переводя дух, без сил валился на табуретку. А через час, а может быть, через два снова приходил Перрине ле Бюффль. «Король решил не отрубать вам головы, ваше высочество. Нет. Вас повесят – такова его воля. Сейчас сбивают виселицу». И потом, когда отзвонят к вечерне, являлся комендант замка Готье де Риво.
– Вы за мной, мессир?
– Нет, ваше высочество, я принес вам ужин.
– Виселицу поставили?
– Какую виселицу? Никакой виселицы нет, ваше высочество.
– И эшафота нет?
– И эшафота, ваше высочество, я тоже не видел.
Уже шесть раз его высочеству Карлу Наваррскому отрубали голову, столько же раз вешали и столько же раз четвертовали. Но, пожалуй, страшнее всего было, когда как-то вечером в его темницу внесли большой конопляный мешок и сообщили узнику, что нынче ночью его запрячут в этот мешок и бросят в Сену. На следующее утро за мешком явился смотритель, повертел его в руках, заметил, что Карл Наваррский ухитрился провертеть в нем дыру, и с улыбкой удалился.
Каждую минуту король Иоанн спрашивал, как там его узник? Поэтому-то он терпеливо ждал, когда писцы закончат перебелять очередное послание папе. Ест король Наваррский или не ест? Почти не ест, так только, чуть притронется к еде, которую ему приносят, а иногда и вообще блюдо уносят нетронутым. Ясно, боится, что ему подсыплют яду. «Значит, похудел? Чудесно, чудесно! Прикажите, чтобы пища, которую ему готовят, была с горечью и припахивала. Тогда он и впрямь решит, что его хотят отравить». Спит он или нет? Плохо. Днем его еще иногда можно застать спящим: сядет у стола, уткнет голову в руки и дремлет, но стоит кому-нибудь войти – вскакивает словно встрепанный. А по ночам стража слышит, как он ходит, без конца кружит по комнате… «Как лисенок, государь, ну чисто лисенок». Видать, боится, что его придушат, как придушили в той же самой круглой комнате его бабку. Иногда по утрам по его лицу видно, что он плакал. «Чудесно, чудесно, – повторял король. – Ну а с вами он говорит?» Еще бы не говорил! Пытается завязать разговор с каждым, кто к нему входит. И видимо, хочет нащупать у каждого его слабую струнку. Королевскому смотрителю он посулил золотые горы, если тот поможет ему бежать или хотя бы согласится передать на волю письмо. Перрине ле Бюффля он обещал взять с собой и дать ему должность смотрителя непотребных заведений у себя в Эврё или в Наварре, ибо заметил, что ле Бюффль завидует нашему смотрителю. Коменданта крепости он считал верным своему воинскому долгу и сетовал только на совершенную по отношению к нему несправедливость, доказывал свою невиновность: «Не знаю, в чем меня упрекают, ибо, клянусь Господом Богом, я не питал никаких дурных замыслов против короля, дражайшего моего тестя, и не намеревался причинить ему зло. Его ввели в заблуждение на мой счет вероломные люди. Хотят погубить меня в его глазах; но я безропотно переношу любую кару, какой угодно ему было покарать меня, ибо отлично знаю, что он здесь ни при чем. А ведь я во многом мог бы быть ему полезен ради его же собственного блага, мог бы оказать ему множество услуг. Но ежели он решил погубить меня, уже не смогу их оказать. Идите прямо к нему, мессир комендант, скажите ему, чтобы он выслушал меня, и это будет только к его выгоде. И если Господу угодно будет вернуть мне мое богатство, будьте уверены, я позабочусь и о вас, ибо вижу, что вы жалеете меня в такой же степени, как желаете добра своему господину».
Все это, разумеется, передавалось королю, и тот начинал вопить: «Нет, посмотрите только, каков мерзавец! Нет, посмотрите только, каков предатель!» – как будто каждый узник не пытается разжалобить своих тюремщиков или подкупить их. Возможно, даже стражники слегка сгущали краски, рассказывая о посулах короля Наваррского, надеясь тем самым набить себе цену. И в награду за столь неподкупную честность король Иоанн швырял им кошель с золотом. «Нынче вечером скажите ему, что я велел хорошенько натопить его темницу, накидайте побольше соломы и сырых поленьев, а трубу закройте, пускай прокоптится хорошенько».
Да, маленький король Наварры действительно напоминал лисенка, попавшего в ловушку. А король Франции, как огромный злобный пес, кружил возле клетки, этакий бородатый сторожевой пес, со стоявшей торчком на хребте шерстью, рычал, выл, ощеривал клыки, скреб лапами землю и только поднимал пыль, ибо не мог схватить свою жертву сквозь прутья решетки.
И длилось так вплоть до 20 апреля, когда в Анделисе появились двое нормандских рыцарей с подобающей свитой, и на развевавшемся на пике остроконечном флаге красовались гербы Наварры и Эврё. Они привезли королю Иоанну письмо от Филиппа Наваррского, помеченное Коншом. Довольно крутое письмо. Филипп без обиняков писал, что он крайне разгневан тем, что его сеньор и старший брат должен сносить все эти несправедливости и муки… «которого вы беззаконно увезли с собой, не имея на то ни права, ни причины. Но знайте, что вам нечего и думать о его наследстве, ни о нашем, если даже суждено ему погибнуть от вашей жестокости, ибо никогда вы не ступите ногой в наши владения. С нынешнего дня мы бросаем вызов вам и всему вашему могуществу и объявляем вам смертельную, беспощадную войну, насколько то будет в наших силах». Возможно, письмо было написано не совсем в этих выражениях, но, во всяком случае, смысл его был именно таков. Все было сказано с предельной твердостью, и