Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Садитесь, садитесь, вам это не грозит. Вы написали хорошую вещь.
Под такие слова я опустилась на стул, готовая хотя б и пострадать. Казакевича вблизи видела впервые. Показался даже красивым, полным жизненных сил. Заговорил о рукописи, обстоятельно объяснял, что тем не менее его не устраивает. Начиная с названия – «Записки военного переводчика». Так что же все-таки: записки или повесть? И решительно настаивал: надо доработать, добиваясь выразительного, сквозного повествовательного сюжета. Поделился, как ему примерно это видится, и просил после доработки прислать ему рукопись.
Я уходила окрыленная и сникшая в то же время. Выходило, что надо рукопись переписывать отчасти заново. К этому времени у меня было всего несколько рассказов (в ящике). И рассказы и эту «межумочного» жанра вещь я писала по наитию. Писала как писалось. Теперь же требовалось нечто выстраивать. Это казалось ближе к журналистике. Я ею перебивалась ради средств к существованию, тяготясь, не приобретая литературных навыков и мало-мальской уверенности в себе.
Житейские обстоятельства мои были суровы. День проходил в больнице возле мужа и в заботах о заработке. Поздним вечером, корпя над рукописью или, обессилив за день, лишь перебирая страницы, я порой чувствовала: что-то свершится, изменится к лучшему. Часы уходили в ночь. С опаской думалось, как оно будет, когда эти поздние сиденья кончатся и останешься с глазу на глаз с действительностью.
Работа медленно, но все же подошла к концу, и я смогла наконец отослать рукопись Казакевичу по продиктованному им адресу в деревню Глубоково Владимирской области, куда он готовился перебраться жить и работать.
Вскоре пришло от него письмо: «Уважаемая товарищ Ржевская! Последний вариант Вашей повести, присланный мне Вами сюда, в Глубоково, я прочитал.
Повесть стала гораздо лучше. Пожалуй, можно сказать, что Вы написали хорошую вещь. Очень этому рад. Повесть Вашу я послал Твардовскому в «Новый мир». Надеюсь и уверен, что ее там напечатают. Прошу Вас, сделайте поправки, о которых я здесь пишу».
Вот так Казакевич в 1950-м привел меня впервые в «Новый мир» Твардовского, сменившего снятого с поста главного редактора Симонова.
Редакция находилась на площади Пушкина, 5, вход с угла улицы Чехова. Старинный дом. Если внять молве: здесь Пушкин танцевал на балу. Мраморная, в широкий разлет лестница упиралась в старинное во всю стену зеркало. И с каждой ступенью вверх на меня надвигалось все ближе сжатое, замкнутое волнением чужое лицо.
Принял меня Тарасенков, заместитель Твардовского. Я слегка была с ним знакома – он вел у нас в Литинституте семинар по советской поэзии. Большой, вальяжный, он разгорался на занятиях живым, молодым воодушевлением, увлекал. Из своего кресла он смотрел на меня, сидящую напротив него, с доброжелательной улыбкой. «Повесть прочитана редактором отдела и отклонена им», – сообщил он мне. Не охватив постигший меня крах, попутанная письмом Казакевича, я попросила Тарасенкова прочитать рукопись. Досада мигом смахнула с его лица доброжелательность. Глаза скучающе подернуло поволокой.
– Я доверяю своим редакторам, – сказал подчеркнуто сухо, отсекая посетителя, еще и не обозначившегося в литературе, а уже готового втравить его в мелочные редакционные разборки.
Этот мгновенный перепад от светской доброжелательности к отторжению – такие метаморфозы случалось впоследствии наблюдать на лицах литературных чиновников. Тут – впервые. И ведь это был не чиновник, а известный знаток, любитель и истовый собиратель библиотеки русской поэзии XX века.
Я, конечно, была уязвлена и ушла, негодуя на себя за то, что так глупо, простодушно просила его прочитать.
Всегда трудно обращаться в редакцию с рукописью, новичку в особенности. Одни синяки.
Чем ближе я подходила к больнице, тем тяжелее становилась сунутая в авоську папка с возвращенной мне рукописью. Я несла весть, гасившую всполохи нашей семейной надежды, пусть иллюзорной, шаткой, но и такой она пригодна в трудный час, когда один из нас, имея опыт в журналистике, физически беспомощен, а у другой за спиной лишь опыт фронтового переводчика, не приложимый теперь ни к делу, ни к заработку.
2
Эммануил Казакевич прожил недолгую жизнь. Умер 49-летним. В книге воспоминаний о нем вдова Г.О. Казакевич ведет раздел: «Читая его дневники, перечитывая письма». Здесь по сохранившимся в бумагах Казакевича копиям она опубликовала адресованное мне письмо – я его приводила. И рядом письмо Казакевича в «Новый мир»:
«Дорогие товарищи, Александр Трифонович и Сергей Сергеевич! (С.С. Смирнов – 1-й зам Твардовского.)
Повести своей дать Вам не смог, но про Вас не забываю. Посылаю Вам небольшую вещь молодой писательницы. Несмотря на некоторую растянутость второй части, повесть эта по-моему – очень хорошая. По ней надо немного пройтись опытной рукой – и журнал получит превосходную вещь…
Жму Ваши честные руки».
Он хорошо воевал. Вернувшись, бедствуя с семьей, писал о войне. «Звезда», позже «Двое в степи». Он в зените призвания, популярности. Вытянул в достаток семью.
Был ясен, верил в себя, в дружбу, видел огромное поле работы, которое вспашет. Убежден был, что его слово выведет на страницы журнала открытую им вещь. Мог напороться. Нравы были бурсацкие. Могли вообще не ответить ему, хотя он был дружен с Твардовским. «Дорогие товарищи», не заглянув в «превосходную вещь», которой он их одарял, спустили ее «вниз» и выкатили из редакции. Могли и поддеть: подвел журнал! Где обещанная повесть?! Вместо нее подобрал что бог послал.
В послевоенной Москве, взбаламученной пережитой войной, державными залпами победы, неясностью насчет иерархии новых ценностей, обязательств, святынь, регламент человеческих отношений не определился.
Не сразу, но вскоре задним умом я поняла, что Казакевич искренне перехвалил повесть. Но дай Бог каждому, вступающему на безмерно трудную дорогу, с которой уже не сойти, встретить однажды такую поддержку. Мне ее не забыть.
3
Вскоре после моего посещения «Нового мира» как-то днем неожиданно явился незнакомый человек с поручением от Казакевича. Он скинул галоши, снял шляпу и обстоятельный драповый демисезон, повесил их на крюк вешалки, подхватил опущенный на пол портфель и оказался миниатюрным мужчиной с грузным портфелем. Уже в комнате представился: он фотограф-портретист, снимает известных писателей и кое с кем из них дружен. Казакевич поручил ему узнать у меня, как дела идут в «Новом мире». Присел на стул и настроился выслушать – ему предстояло выехать в деревню Глубоково со свежими новостями. Узнав, как плачевны дела, опустил с колен тучный портфель на пол и, освободив от него руки, с их участием принялся оживленно строить планы, каким образом одолеть какого-либо редактора (упоминалась редактор отдела прозы «Знамени» Разумовская), чтобы дело было в шляпе. Все как-то не то получалось и смешило меня своей несуразностью.
Я принесла нам по чашке чая и, смущаясь, что ничего к чаю нет, поставила на стол хлеб и тарелку с нарезанными кусками холодной крольчатины – самого доступного по цене мяса, и вкусного притом, – и соленые помидоры. Мой неожиданный гость с аппетитом принялся есть, прерываясь восклицаниями: «Ах, какая курятина!» Я немела и ждала с минуты на минуту разоблачения. Покончив с «курятиной», добрый человек, не переставая волноваться, куда б пристроить мою рукопись, сунул руку в карман за носовым платком и вместе с платком вытянул какой-то билет, оказавшийся приглашением на вечер встречи писателя Вершигоры с читателями. Посожалел, что занят сегодня вечером, и спросил, не готова ли я воспользоваться его билетом. Я была готова. Интересно услышать и увидеть автора книги «Люди с чистой совестью» – одной из первых книг о войне.