Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но приемная матушка, которая, в виду своих обязанностей, одевала меня каждое утро и близко знала степень моих физических странностей, включая исключительно неангельскую волосатость, подобной уверенностью не обладала.
– Говори, Тобиас, – стенала она. – На Божьем английском, умоляю тебя!
Фактически только на пятом году жизни первые слова наконец слетели с моего языка. Я хорошо помню сие событие, поскольку тогда отмечали мой официальный день рождения. Так как истинная дата моего появления на свет неизвестна (обычная проблема подкидышей), мы праздновали мой день рождения в годовщину свадьбы родителей. Представьте их за большим обеденным столом, каждая шероховатость которого мне хорошо знакома; руки сцеплены – это тридцатая годовщина их брака. Мой круглолицый серьезный отец, кустистые брови тронуты сединой; мать, скромная и тихая, словно дружелюбная картофелина или пухлая булочка. Представьте их преисполненные родительской гордости улыбки, когда они любуются сидящим напротив дитятей: льняная салфетка под подбородком, на тарелке перед ним – жареная сардина. Я их радость, их счастье.
– С днем рождения, Тобиас! Храни тебя Господь и да благословит Он тебя! – гудит Пастор Фелпс.
Я улыбаюсь. И верчу колесики лежащего на коленях игрушечного поезда, который мне подарили. Вырезанного из дерева сапожником мистером Хьюиттом.
– Кушай, – выдыхает матушка, глаза сияют от волнения, губы дрожат от восторга. – А потом тебя ожидает сюрприз!
Я покорно ковыряю сардину и оставляю хребет на краю тарелки.
– А теперь закрой глаза, – шепчет миссис Фелпс, – и загадай желание!
Я закрываю и молю (при всей скудости воображения, груботканое тандерспитское воспитание пробудило во мне любовь к роскоши уже в эти ранние годы) о великолепном торте.
Как на тот момент установлено, чудеса в Тандер-Спите случались нечасто. Поэтому, когда целых два снизошли на дом Фелпсов за пять лет, радость семьи была безгранична, как и ощущение необычайной избранности. Пусть тому и нет физического объяснения (хотя добрый доктор Лысухинг и сделал все, чтобы в подтверждение своей теории вывести схему заблокированной гортани, которая вдруг из-за некоей внезапной психической стимуляции открылась), но – ибо это чего-то, да стоит – я лично убежден, что просто в момент, когда я молился о торте, матушка загадала собственное желание. Или как еще объяснить произошедшее? Своим четким изящным почерком, матушка записала той ночью в дневнике:
Последовательность событий, насколько мы с Пастором Фелпсом помним, была такова:
Первое: дитя открыло глаза и увидело торт.
Второе: дитя задуло свечки, одну за другой.
И третье: чисто, словно мальчик-певчий, слава Тебе, дорогой Господи, ДИТЯ ЗАГОВОРИЛО!
Внизу страницы, малоразборчивым, дрожащим от излишка чувств почерком, она добавила: Четвертое: я умру счастливой женщиной!
И первые слова – «Слова, которые мы будем хранить вечно», как объявил отец – внезапно, непрошено сорвались с моих губ.
– Какой восхитительный торт! – сказал я. – Пожалуйста, дорогая матушка, не были бы вы столь любезны отрезать мне кусочек?
Ребенок-вундеркинд! И при этом какой вежливый!
– Человека создают манеры, – глухо пробормотал отец, а затем вслед за матушкой разрыдался от счастья. Отрезая следующий кусок и улыбаясь, что доставил им такую радость, я наблюдал, как они притащили молельные подушечки и рухнули на пол, дабы возблагодарить Господа. Их молитва была настолько долгой и страстной, что я успел подчистить весь торт до того, как они встали с колен.
С того дня я больше не пищал и не хрюкал, и родители так гордились моим новообретенным талантом, что просили меня зачитывать вслух длинные куски из Библии и запоминать скороговорки: Собирала Маргарита маргаритки на горе; Карл у Клары украл кораллы, Клара у Карла украла кларнет: Граф Пото играл в лото, графиня Пото знала про то, что граф Пото играл в лото, и тому подобные. Эту способность справляться с такого рода словесными трудностями отмечали не раз на протяжении моей жизни, что являлось источником моей гордости. И нужно ли говорить, что вскоре Фелпс взялся обучать меня зачитывать длинные пассажи из Библии в церкви и вся паства изумлялась моим внезапно явленным, развитым не по летам талантам.
Но в такой маленькой общине, как у нас, я все равно оставался подкидышем, чужаком. Люди пялились на меня и глумились, когда я осмеливался показаться в городе. (Говорят, рыжие пахнут по-другому, но если ты сам рыжий, откуда тебе знать? А даже если так, что с этим делать?) В частности, жители обвиняли меня в том, что я пугаю овец и коров, а вскоре мне запретили появляться на ферме Харкурта – после того ущерба, что я нанес его хозяйству, заглянув однажды с матушкою за яйцами. Вся птица отказалась нестись следующие две недели. По мнению фермера, я также явился причиною нервного припадка его любимой лошади. Даже собаки рычали на меня. Такое несчастливое влияние на животное население Тандер-Спита скоро принесло мне недобрую славу, и жители принялись желчно перешептываться о «дурном глазе».
Отца это приводило в бешенство. Ведь я был избранным дитятей Господа, чему доказательством служила моя любовь к Богу и Писанию; и как мог любой, кто слышал мое чтение в церкви – пред многолюдными собраниями восхищенной христианской братии, – считать иначе? Как может мальчик, столь ревностно поющий гимны таким чистым и ангельским голосом не быть отмеченным Господом? Впрочем, после лошадиного припадка ферму Харкурта я обходил стороной, предпочитая уединенную дорогу к школе, где животные не могли меня учуять. Походы к сапожнику стали источником глубокого стыда, и я никогда не снимал носков, чтобы скрыть неестественную форму стопы. Лавка мистера Хьюитта была сырой и тесной и воняла плохо выделанной шкурой – запах, кой ассоциировался у меня со смертью и страхом. Мистер Хьюитт изготавливал мне особые туфли – из кожи, с дублеными подметками, напоминавшие рыбацкие башмаки. И спустя годы – возможно, в противовес моей естественной наклонности скорее передвигаться по-крабьи, чем ходить, и чтобы скрыть странности походки, – я начал вышагивать слегка на цыпочках.
В деревне меня прозвали Рысак-Тобиас.
В каждой школе имеется непривлекательный мальчишка, который вечно прячется в углу площадки для игр и без толку возится с камнем или палкой, непокорный и непослушный, иногда впадающий в детство и ползающий на четвереньках и не обладающий никаким талантом, что возместил бы его странности. В Тандер-Спите таким мальчишкой был я.
Но не стоит жалеть меня, благородный читатель, ибо я не был несчастен – отнюдь нет. Родители любили меня, и воспоминания о раннем детстве – поистине золотые, потому что у меня было море и его потрясающие дары. Море стало моей огромной коробкой с игрушками и каждый день изрыгало новые чудеса. Представьте меня там, на сером песке, крупицу человеческую перед огромным неразвернутым ковром океана и неба; я сижу на дюне – голые ступни закопаны в песок, а душа открыта и наблюдает.
Небо, от кораллового до бледно-золотого; плоские облака над морем; переливающиеся зеленью перламутровые волны. Скалы, серые и холодные, блестящие от соли, как от священного праха. И там, в одиночестве, я вглядывался в скальные ямки с водой; часами, смотрел в глубину, наблюдая за смутными скоплениями актиний, кружением медуз и крошечными вспышками света от стаек мальков сельди. Опуская руку в воду, вылавливал крабов, миниатюрных омаров, лангустов, креветок, мидий, моллюсков, люцианов, – водяные и земноводные шедевры инженерного искусства, которые носят скелет снаружи, будто доспехи. В упорных поисках я отыскивал ямки побольше и получше и крабов побольше и получше; разделывая последних, обнаруживал внутри лабиринт крошечных мясных камер, выстланных, будто орган в церкви Пастора Фелпса, трубочками из кальция, а стенки между ними гладкие и прозрачные, словно перегородки в глинобитных хижинах японских самураев. «Наброски Господни», как их называл отец, рассматривая, что я принес домой в жестяном ведре. Он считал, что моллюски и другие морские твари нарисованы на полях великого альбома Божьего, в коем шедевром является человек.