Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый раз, что путь верный, он наконец взял след, Зуев начинает думать примерно месяц спустя после ареста Жестовского. В газете “Правда” он читает, как Ленин водил за нос царскую охранку. Из Шушенского прямо в Швейцарию Надежда Константиновна одну за другой посылала открытки с Енисеем, Байкалом и строящейся Транссибирской железной дорогой плюс несколько строк обычных бабьих благоглупостей. А между ее аккуратными гимназическими прописями Ленин уже собственноручно, но не чернилами, а невидимым для шпиков молоком вписывал точные, краткие будто приказ, указания товарищам по партии, как им организовать вооруженное восстание.
И вот Зуев читает статью в “Правде” – и вдруг понимает, что Телегин с Жестовским наверняка тоже пользовались симпатическими чернилами или другой дрянью, которую с полоборота не распознаешь. Потому и не взяли до сих пор ни одного нарочного, что в них не было нужды. Советская почта – будто наивная тургеневская барышня, справно, вдобавок за копейки, сама всё доставляла куда надо.
Жестовский арестован, интенсивно допрашивается, но Телегина пока никто не трогает. Следствие предполагает, что ему известно, что Жестовского взяли, даже наверняка известно. Но в чем он обвиняется, выяснить не у кого. Чтобы исключить малейшую утечку, Жестовского держат в одиночной камере.
Заставить Жестовского дать нужные показания Зуев может в любой момент, но пока ничего не форсирует. Да, подследственного ставят на конвейер, но бить до сих пор не бьют. Оттого Жестовский и хорохорится, раз за разом заявляет, что никакими симпатическими чернилами ни он, ни Телегин не пользовались. Ничего подобного не было.
Жестовский настолько в себе уверен, что даже пускается в рассуждения. Заявляет, что, конечно, возникни необходимость, и он, и Телегин могли бы не хуже Ленина вести секретную переписку. У Телегина в лагере наверняка есть зэки из москвичей. Бери любого, за лишнее письмо, тем более посылку, что он сам, что его родня в лепешку расшибутся. Каждое слово Зуев мотает на ус, но по видимости будто и не слышит. По-прежнему он работает по двум направлениям и докладывает начальству, что где раньше сладится – не скажешь.
С одной стороны, у него, Зуева, свой человек, опытный шифровальщик, второй месяц сидит на Магаданском почтамте. Каждое письмо, что вытекает из телегинского лагеря или втекает в него, смотрит под микроскопом. Раз Телегин знает, что Жестовского взяли, он, ясное дело, должен начать писать московским покровителям, просить помощи. Впрочем, пока тут пролет. Прошел месяц, а сеть пуста. Остается дежурное блюдо – чистосердечное признание.
Зуев хороший рисовальщик. По утрам, если под настроение, он рисует Жестовскому награды, которые ждут его и никак не могут дождаться. На рисунках – в следственном деле их не одна сотня – кающийся Жестовский, очень похожий на свою фотографию в деле, а так – очи опущены долу, руки молитвенно сложены у груди, и тут же в пару – совсем другой обвиняемый, уже ликующий. Глаза бодро устремлены горе́, руки, хоть по-прежнему у груди, но держит он их теперь ковшиком. И не зря.
Дело в том, что над обоими Жестовскими парит сам Зуев, этакий толстый, весь в складках бутуз, и, раздувая щеки, дудит в огромную духовую трубу. Зуев уверенно, твердо ведет карандаш, и бока трубы прямо лоснятся от черного жирного грифеля. Труба – рог изобилия, из которого прямо бьет фонтан разного рода подарков. Каждый в аккуратной коробочке, она в свою очередь перевязана ленточкой с бантиком, тут же табличка с ярлыком. Иногда просто надпись, но случается и целый рисунок.
Вот одна такая картинка. Тюремная камера, у стены шконка, на ней, свернувшись калачиком, спит зэк. А внизу прописными буквами: “Хоть сутки напролет”. На других ярлычках: “Посылка”, “Ларек”, “Баня”, одна, вторая, целая гроздь “Прогулок”, “Больничка”, “Усил. питание”. Коробочки кружатся поверх листа, но уже изготовились упасть в “ковшик” Жестовского.
Впрочем, любую награду надо заслужить, о чем подследственный, ясное дело, догадывается. Зуевский рог изобилия любому понравится. Жестовский хочет всё, что так мастерски нарисовано на полях протокола; всё-всё – и баню, и ларек, и прогулки. Но в первую очередь, конечно, спать: пять суток непрерывного конвейера немало – оттого и бежит, несется во весь опор. Взахлеб, перебивая себя, сознается, что да, следователь прав: многие годы он и Телегин, что бы ни случилось в их жизни, где бы оба ни были, находились в тесном, никогда не прерывающемся общении.
Это достойные, хорошие речи. В них есть признание вины, есть раскаяние, есть понимание, что и следователь с ним честен. Он, Зуев, никому не желает зла, просто соразмерно греху должно быть и воздаяние. Так устроен мир. На воздаянии он с начала и до конца держится. Не Зуеву с Жестовским здесь что бы то ни было менять. Похоже, подследственный это принимает, соглашается с ним. В его согласии важно смирение, уважение к существующему порядку вещей. Оба знают, как легко всё разрушить, пустить под откос.
Между тем Жестовский продолжает. Шаг за шагом он подтверждает то, что Зуев думал насчет его дела. В протокол заносится признание, что чуть ли не каждый день Жестовский обсуждал с Телегиным, что́ собирается делать. Если Телегину что-то не нравилось, если он говорил, что с этим и этим не согласен, Жестовский даже не начинал работы.
Речь о его старой рукописи “Пролетарское языкознание”. Ее первые главы писались еще в середине двадцатых годов. Он тогда ее не дописал. На полпути бросил. И вот пару лет назад решил вернуться. Очевидно, решил правильно, говорит он Зуеву, потому что раньше всё шло через пень-колоду, а теперь как на вороных.
Тут же он занялся и другой своей вещью – “О литургике”. Он, Жестовский, еще в двадцатые годы начал над ней работать, потом отошел, можно сказать, и думать забыл. Столько вокруг всякого разного было, что если бы ему сказали, что пройдет тридцать лет и он опять вспомнит о литургике, не поверил бы. Но перед войной достал “Литургику” – и не жалеет. Ни о чем не жалеет. Ни о том, что снова ею занялся, ни о долгом перерыве. От того, как сейчас смотрит на литургику, в двадцатые годы он был очень далек. Услышь от кого-нибудь, что сам теперь о ней думает, даже не понял бы, что́ ему говорят.
Зуев, вежливо: “Поясните следствию”.
Жестовский: “В настоящее время, гражданин следователь, литургия для меня не просто ось веры. Не просто то, что крепит, держит мир, каков он есть, вообще делает его возможным. Я убежден: всё, что его составляет, что мы видим, слышим, понимаем, есть законные, обязательные части единой литургической службы”.
Перед нами прямая цитата из протокола, и особой нужды что-либо добавлять нет. Мысль передана внятно, без серьезных пропусков, в то же время видно, что Зуев записывает за Жестовским скорее по инерции. Подследственный пока признаётся не в том, что Зуеву в данный момент интересно.
“Я человек верующий, – говорит подследственный, – и убежден: что бы кто ни думал, мы никогда не говорим и не пишем «на деревню дедушке». Всегда начинаем с точного адреса, тщательно проверяем и перепроверяем его, но почта по разным причинам работает медленно, плохо. Впрочем, если повезет, письмо дойдет куда надо и ты еще при жизни получишь ответ. Но и при другом раскладе тоже нет повода отчаиваться.