Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Крематорий облицован ракушечником, архитектура восьмидесятых годов. Похож на дворец культуры, плавательный бассейн, административное здание, народный суд. Приличный, невыразительный советский стиль, равняющий все стороны человеческого бытия, усматривающий в нем признаки единой, доступной управлению машины. Стою у крематория, на краю сырого зеленого кладбища, вдоль которого тянутся цветочные лотки. Сочно-малиновые георгины, нежно-фиолетовые хризантемы, мясистые багровые розы – одни из бумаги и проволоки, другие живые, на срезанных стеблях. Издали неотличимы, уравнивают живое и неживое, подлинник и подделку, вечное и сиюминутное. Смотрю на кровлю крематория, на одинаковые каменные бруски вытяжных труб, ожидая увидеть дым очередного испепеленного мертвеца. Небо белесо-голубое, чистое, и только едва различимо стекленеет воздух, как легкий мираж, в котором колеблется безымянная, улетающая в пространство материя.
Через каждые полчаса подъезжают погребальные автобусы. Черно-серые, одинаковые, с выразительной, черной рекламой фирмы «Ритуал», с ее телефоном, по которому вы можете позвонить, если в вашем доме случится покойник. Двери автобуса открываются, и на солнце, щурясь, прижимая букетики, выходят родственники, среди которых сразу угадаешь самых близких, горюющих, по черным платкам и костюмам, по исплаканным лицам, по тому, как окружают и поддерживают их остальные. Водитель, невзрачный на вид, обходит автобус сзади, открывает люк, и становится виден гроб, кумачево-красный, или нежно-сиреневый, или розовый, или смугло-коричневый, из нехитрого набора, предлагаемого бюро ритуальных услуг. Водитель – античный перевозчик Харон, переправивший усопшего через Стикс, от одного берега к другому, из московского микрорайона, через город и Кольцевую дорогу, к причалу, к дверям крематория. Терпеливо ждет, когда живые мужчины неумело, толпясь, неловко хватаясь, извлекут из его ладьи бездушное тело, спрятанное в деревянный, с матерчатыми оборочками, саркофаг. И тогда он направит свой челн обратно в огромный туманный город, где в какой-нибудь московской больнице, или на уютном дворике с детскими грибками и лесенками ждет его очередной мертвый странник.
И пока прибывшие выстаивают очередь, пугливо поглядывая на закрытые врата, с другой стороны крематория выходят одинокие люди. Несут в руках керамические урны с прахом, глазированные, с выпуклыми узорами, похожие на большие пивные кружки. Удаляются все в одну сторону, словно знают, где в огромном городе находится пивной переполненный бар, и веселый, одуревший от пьяных паров бармен открывает начищенный кран, из которого хлещет пенное шипящее пиво.
Эти плотно закрытые двери, перед которыми покорно ждет малая горстка людей, за день глотают сорок покойников. Дневной урожай мертвецов, сгорающих во всех четырех крематориях, равен двумстам. Это половина всех, умирающих за день в Москве, которая, как огромное ветвистое дерево, шумит, качается, наращивает ветвистую крону, теряет листву. Московские кладбища не вмещают покойников, разрастаются, шевелятся, покрываются рыхлыми буграми, бетонными памятниками, жестяными оградками. Где вчера было чистое поле, сегодня пестро от венков, мускулистые могильщики роют могилу за могилой. Гора рыжей глины, сырая холодная ямина, и где-то за ветром охает и вздыхает оркестр, плывет над головами очередной красный короб.
Что можно угадать, стоя на холодном осеннем солнце перед крематорием, пропуская мимо дребезжащий катафалк, дохнувший тебе в лицо струйкой бензиновой гари, дуновением сырых цветов?
Ты остро почувствуешь, как расслоился народ на богатых и бедных. Какой разрыв между жизненными укладами, из которых смерть вырывает москвича, переносит в жароупорную камеру газовой печи, где стираются грани между бедностью и богатством, «красными» и «белыми», монархистами и коммунистами. В шуме газовой горелки наступает царство социальной справедливости и равенства, реализуется невозможная при жизни утопия.
Приезжают хоронить какую-нибудь тетушку из хрущевских пятиэтажек, куда та переехала из коммуналки или пригородного барака вместе со всеми соседями, фикусами, швейной машинкой «Зингер», да так и прожила лет сорок среди новоселий, свадеб, денной и нощной работы на ближнем заводе, среди домашних ссор, пересудов, рождений детей и внуков, и когда после хворей, в переполненной больничной палате, умерла, потянулись ее провожать постаревшие, отяжелевшие подруги, сестры и братья, прикатившие из-за Урала, молодая поросль, для которой это первые, самые загадочные и пугающие похороны. Московские обыватели собрались у гроба, и ты узнаешь эти лица под черными платкам и кепками. Встречался с ними в троллейбусах, в магазинах, на рынках. Они родные тебе, как станция метро «Текстильщики», или мелькнувший за окном электрички город Подольск, или старая кирпичная церковь рядом с силикатным заводом.
Из автобуса высыпает стайка московских клерков, провожающих своего сослуживца. Чуть потертые, с одинаковыми замученными благообразными лицами, какие носят в министерских коридорах со множеством одинаковых дверей и тусклыми, через одну, горящими лампами, или в лабораториях, где давно уже нет серьезных военных заказов, и коллективы, прежде запускавшие спутники и космические корабли, теперь перебиваются с хлеба на воду. Они тихо вздыхают, негромко переговариваются о делах, держа букетики дешевых цветов. Иные невесело улыбаются, даже смеются, спохватываясь, смотрят в сторону заплаканной вдовицы и худого, лысоватого молодого мужчины в черном несвежем пиджаке. Ждут терпеливо, когда завершится обряд прощания и их отвезут на квартиру, где можно будет выпить, поесть, пошуметь, повспоминать, помянуть Петра Тимофеевича, который ушел туда, где «скоро все мы будем».
И вдруг вместо тихой черно-серой ладьи с одиноким перевозчиком в античной хламиде, воды Стикса пенит боевая галера со взмахами многих весел, с пышной свитой, с обилием жрецов и наложниц. Длинный «Кадиллак» с глухим лакированным кузовом, словно вырезанный из черного хрусталя, подвозит мертвого миллионера. За ним поспевает кортеж. Мощные, с блестящими радиаторами джипы, узконосые «вольво», пухлые, с упитанными задами «мерседесы», блистательные «ауди» и «ниссаны». Вся площадка перед крематорием наполняется жаркими радиаторами, бронированными стеклами, громадными букетами роз, тяжелыми и сочными, как окорока. Плотная холеная толпа исполнена печального величия. Среди темных дорогих пиджаков и шелковых галстуков узнаешь банкиров, директоров нефтяных компаний, знаменитых певиц и актеров, представителей столичных властей. Катафалк окружает охрана, могучие, с бицепсами и откормленными ляжками молодцы, с усиками антенн за ушами, с раздутыми кобурами под мышкой. Словно ждут нападения, когда прянут к «Кадиллаку» бесы с перепончатыми крыльями, станут тащить из гроба тело хозяина. И тогда от живота, беглым огнем, по козлиным бесовским мордам, загнутым хвостам и рогам из пистолетов-пулеметов «агран» и «беретта», отбивать у соперников драгоценный любимый труп. Но нападения нет. Из откинутого торца «Кадиллака» выглядывает гроб, похожий на огромный письменный стол из мореного дуба, с ящиками, медными гнутыми ручками, начищенной бронзой, словно покойник, едва попав на тот свет, не теряя времени, сядет за стол и начнет подписывать банковские счета, договоры, лицензии, с раздражением откликаясь на звонки клиентуры, «достающие» его по подземному кабелю из-под солнца в глубинах земли.