Шрифт:
Интервал:
Закладка:
NB: Структуралисты с увлечением гоняются за текстовыми и образными совпадениями в разных произведениях, но эти совпадения играют для них ту же роль, что механический заяц на собачьих бегах. Что ж, если собаки бегут быстро и красиво, станем ли мы жаловаться, что заяц не настоящий?
Медицинский словарь так определяет понятие «аллергия»: «Это повышенная чувствительность, изменённая реакция организма человека на воздействие определённых веществ — пыльцы растений, тех или иных продуктов питания, лекарственных препаратов. Иммунная система организма, защищающая от инфекций, болезней и чужеродных тел, реагирует на аллерген бурной реакцией и преувеличенной защитой от веществ, которые абсолютно безопасны для большинства людей».
В жизни мне приходилось сталкиваться даже со случаями аллергии на отдельные слова. Дворовой приятель, Юра Розенфельд, начинал буквально корчиться от слова «персик», говорил, что одна лишь мысль о прикосновении шерстистой поверхности плода к губам доводила его до дрожи. Режиссёр Илья Авербах страдал от слова «пуговичка», писатель Довлатов — от слова «кушать». А уж примеры аллергических реакций одного литератора на произведения другого можно черпать из истории литературы сотнями, если не тысячами.
Толстой ненавидел пьесы Шекспира.
Розанов с презрением отзывался о Гоголе, утверждал, что «если бы Пушкин остался жив, Гоголь не смел бы писать».
Ахматова говорила, что тот, кто любит Чехова, не может любить поэзию, настолько весь Чехов нацелен на принижение того высокого, что несёт поэзия.
Ходасевич писал, что Маяковский «богатства, накопленные человеческой мыслью, выволок на базар и изысканное опошлил, сложное упростил, тонкое огрубил, глубокое обмелил, возвышенное принизил и втоптал в грязь»[19].
Иван Алексеевич Бунин не называл иначе как кретинами и сумасшедшими Бальмонта, Сологуба, Вячеслава Иванова, Андрея Белого. Про стихи Зинаиды Гиппиус говорил, что в них она «мошенничает загадочностью»; про Набокова-Сирина — «мимикрия таланта».
Бродский, с презрением описывая российские ночные посиделки, лягал нелюбимого им создателя «Незнакомки», и Лев Лосев запечатлел это своём стихотворении: «...и под утро заместо примочки водянистого Блока стишки»[20].
Чешский писатель Милан Кундера сознавался, что строй и дух романов Достоевского вызывал у него сильнейшее раздражение и он скорее согласился бы голодать, чем подчиниться трудным обстоятельствам после разгрома Пражской весны и выполнить порученную ему переработку «Идиота» для телевидения[21].
Что-то подобное произошло и со мной, когда я начал читать рукопись книги «Между собакой и волком». Инстинктивное неприятие хаоса и абсурда жило во мне с детства, но я смирялся и мог даже залюбоваться хаосом, когда он вырывался в виде неудержимой стихийной силы. В книге же Соколова хаос и невнятица лепились тонким умелым пёрышком, всякий проблеск осмысленного повествования замутнялся искусно и неутомимо. Даже последовательность событий отбрасывалась, как балласт в свободном полёте фантазии.
То же самое происходило и на уровне языка. Поиск незатёртого слова осуществлялся не интуитивно, а механически. Во фразе «В лавку зашёл покупатель гвоздей» слово «покупатель» было зачёркнуто и сверху аккуратно вписано — «обретатель». От этого «обретателя» у меня по спине начинали ползти болезненные мурашки — и я ничего не мог с собой поделать. Уже первая страница вся была испещрена такими искусственными подменами. Вместо «сказанной» — «речённой»; вместо «жил» — «обитал»; вместо «потому что» — «поелику»; вместо «вашего» — «вашенского»; вместо «не найдёте» — «не обрящете». Казалось бы, это обыгрывание простонародного косноязычия лежало так близко к поискам Платонова, Зощенко, Марамзина, Венедикта Ерофеева. Так почему же чтение тех несло наслаждение, а здесь звучало, как скрип ножа по стеклу?
Впоследствии, в интервью Джону Глэду в 1982 году, я попытался дать рациональное истолкование своей идиосинкразии: «Соколов пытается выйти из зримого и вещественного мира, предаться целиком своему эстетическому вкусу, напряжённости эстетического поиска. С моей точки зрения, это облегчение, это уступка самому себе. Это как если бы акробат, уставши от борьбы с земным притяжением, стал бы делать сальто в невесомости. Там их можно крутить хоть десять, хоть двадцать. Космонавты показывают это нам, летая за зубной щёткой. Есть в этом своя плавная красота, но это не акробатика. Соколов последовательно и старательно разрушает здравый смысл, борется с любым повествовательным началом в своей прозе, умело и целенаправленно создаёт только ткань. И намеренно отказывается от превращения этой ткани в некую литературную, условно скажем, одежду. И это глубоко чуждо моему вкусу»[22].
У него было немало поклонников. Я сам слышал, как одна эмигрантка — профессор русской литературы — сказала, что проза Соколова вызывает у неё счастливое сердцебиение, а вот Бабеля она читать не может, потому что это «каннибальский писатель». Критика проявляла интерес к каждой новой книге Соколова. Но после выхода «Палисандрии» в 1985 году он исчез с литературного горизонта чуть ли не на четверть века.
Встречал он и скептическое отношение. Довлатов считал, что слава Соколова будет недолговечной. Безжалостный Вагрич Бахчанян придумал шутку: «Саша Соколов окончил Школу для дураков с золотой медалью». Надо сказать, что и Бродский вскоре изменил своё отношение к прозе Соколова. В одном интервью 1991 года он рассказывает:
«Я отношусь к этому писателю чрезвычайно посредственно... Я до известной степени ответственен за его существование, потому что, когда издательство, которое его напечатало, “Ардис” в Мичигане, только начинало существовать, в 1973 году, я приехал, выудил его рукопись из всего, что они тогда получали, и посоветовал издателю это напечатать, что и произошло... Первые страниц тридцать или сорок мне было просто приятно читать. Дальше это уже, в общем, ни в какие ворота. Так мне кажется. Это такая в высшей степени провинциальная отечественная идея современной прозы, и, разумеется, есть люди, на которых это производит впечатление... Тот же самый результат и в “Между собакой и волком”, и в “Палисандрии”... Читать это, в общем, неохота. Я не люблю, когда автор навязывает себя»[23].
Да и сам Проффер, кладя рукопись мне на стол, сознался, что не понял в ней ничего. Однако добавил, что отвергнуть новую книгу любимого писателя — об этом не может быть и речи.