Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тут – все стены заставлены полками и книжными шкафами и книгами без переплетов – а, вот почему она их обертывает, иначе разлетятся по страницам! На полках и на стенах – сплошь фотографии смутно-знакомых лиц, на некоторых дарственные надписи. Крохотный столик – овальный – не обеденный, не письменный, а сам по себе. На нем и пара немытых чашек, и стопка книжек, и шкатулка для рукоделия… Настоящая старушка, рожденная еще до революции… И чайник не электрический, а алюминиевый – такого сейчас ни на одной помойке не найдешь, разве что в антикварном магазине…
Завязалась дружба. В то время, когда Машины одноклассницы – в тот год она заканчивала школу – влюблялись в студентов второго курса, в бодрых спортсменов, приезжавших тренироваться на соседствующий со школой стадион, и в модных певцов с разрисованными гитарами, она влюбилась в Анну Вениаминовну, которая обладала всем, чего не хватало Маше: Анна Вениаминовна была худа, белокожа и страшно интеллигента, а Маша уродилась ширококостной, нездорово румяной и сильно себе не нравилась за простоту. И родители были просты, и прародители всякие до третьего колена, так что Маша, любя родителей, немного стеснялась отца Вити, который, будучи инженером на заводе, более всего на свете любил лежать под темно-синим «Жигулем», насвистывая дурацкий мотивчик… И мамы, тоже заводской инженерки Валентины, стеснялась Маша – ее ширины и прямоугольности, чрезмерно громкого голоса и простодушного хлебосольства: «Кушайте, кушайте! Борщ кушайте! Сметанку вот положите! Хлебушка!», с которым она приставала к Машиным одноклассницам, когда те заходили…
Анна Вениаминовна точно была из другого теста, не дрожжевого, а слоеного: сухонькая, светленькая, слегка осыпающаяся. Казалось бы, ну о чем им было говорить, интеллигентной даме и грубоватой девушке из инженерской среды? Оказалось – обо всем. Начиная от фотографий людей со смутно-знакомыми лицами и кончая современным романом модного молодежного писателя, о котором Анна Вениаминовна слышала, но не читала. Маша принесла модный роман, ожидая разноса, но старушка неожиданно прочла ей интересную лекцию, из которой Маша поняла, что модный писатель не с Луны свалился, у него были предшественники, о которых она и не подозревала, и вообще всякая книга опирается на что-то, что было написано и сказано до того… Словом, мысль поразила Машу, а Анну Вениаминовну, с другой стороны, поразила мысль, как же плохо преподают литературу в теперешних школах. С момента этого взаимного открытия перед ними открылось неисчерпаемое поле для плодотворнейших бесед. Девочка, вполне хорошо успевавшая по математике, физике и химии, расположенная к поступлению в автодорожный институт, тут же, неподалеку, в десяти минутах ходьбы, только через дорогу, который и отец, кстати, заканчивал, совершенно сменила ориентацию: ее все более влекла к себе литература, и, что совсем уже удивительно, ее крепкое сердце, прежде малочувствительное ко всяким словесно-интеллектуальным тонкостям, потянулось к поэзии…
И Анна Вениаминовна стала ее образовывать… Очень своеобразным и неэкономным образом: она никогда не давала Маше потрепанных книг из своей библиотеки, зато читала ей стихи часами, с комментариями, рассказами о биографиях поэтов, об их отношениях – привязанностях, ссорах и любовных романах. Старая профессорша отличалась фантастической памятью. Она помнила наизусть целые поэтические сборники, и поэтов известных, и средней известности, и почти растворившихся в тени великих имен. Как-то постепенно стало прорисовываться, что и сама Анна Вениаминовна – поэт. Правда, поэт, никогда не публиковавший своих стихов. Маша утончившимся сердцем научилась угадывать, когда профессорша начинает чтение своего собственного. И не обманывалась. В таких случаях Анна Вениаминовна, начиная «свое» чтение, слегка терла лоб, потом сцепляла пальцы, прикрывала глаза…
– А вот это, Маша… Иногда мне кажется, что время этой поэзии ушло… Но это неотторжимо от культуры. Это – внутри…
Травой жестокою, пахучей и седой
Порос бесплодный скат извилистой долины.
Белеет молочай. Пласты размытой глины
Искрятся грифелем, и сланцем, и слюдой…
– И это – ваши стихи? – робко спрашивала Маша. Анна Вениаминовна уклончиво улыбалась:
– В вашем возрасте, Маша, были написаны… Восемнадцать лет, что за возраст…
Маша потихоньку записывала стихи самой Анны Вениаминовны. Память у нее тоже была неплохая. Анна Вениаминовна, при всей ясности своей седой редковолосой головы, стихи помнила гораздо лучше, чем все остальное. Она уже вступила на тот необратимый путь, когда вспомнить, выпила ли она утреннее лекарство, выключила ли газ и спустила ли воду в уборной делается все труднее, а стихи лежат в кассетах памяти так крепко, что умирают последними, вместе с теми самым белками, которые есть способ существования жизни…
Маша была, конечно, не единственной посетительницей дряхлой квартиры. Приходили ученики всех времен – и довольно пожилые, и средних лет, и двадцатилетние. Приходили не очень часто – одна только Маша жила в соседнем доме, забегала почти каждый день.
Удивительное дело, за свои семнадцать лет Маша ни разу не встретила никого похожего на Анну Вениаминовну, а тут вдруг оказалось, что их множество – интеллигентных, одетых невзрачно и бедно, начитанных, образованных, остроумных! Об этом последнем качестве она и не догадывалась, оно никакого отношения не имело ни к анекдотам, ни к шуткам. И от проявленного остроумия никто не хохотал до упаду, а эдак тонко улыбался.
– Мужчина – это прекрасно, но зачем это держать дома? – с этой самой улыбкой задавала ехидный вопрос Анна Вениаминовна своей бывшей аспирантке Жене, тоже достаточно пожилой женщине, по поводу перипетий ее сложной жизни, и та немедленно ей отвечала:
– Анна Вениаминовна, я не хожу к соседке за утюгом, кофемолкой или миксером, завела свои собственные. Почему же я должна брать в долг мужчину?
– Женечка! Как вы можете сравнивать мужчину с утюгом? Утюг гладит, когда вам это нужно, а мужчина – когда это нужно ему! – парировала Анна Вениаминовна.
И Маша млела от их разговоров – может, и не таких уж смешных, но дело все было в том, что ответы-вопросы – пум-пум-пум – с молниеносной быстротой сыпались, и Маша даже не всегда успевала уследить за смыслом этого скоростного обмена. Она не знала, что этот легкий диалог, как и стихи, – фрагмент длинной культуры, выращиваемой не год, не два, а чередой поколений, посещающих приемы, рауты, благотворительные концерты и, прости Господи, университеты…
И цитаты, как потом она стала догадываться, занимали огромное место в этих разговорах. Как будто, кроме обычного русского, они владели еще каким-то языком, упрятанным внутри общеупотребимого. Маша так и не научилась распознавать, откуда, из каких книг они берутся, но по интонации разговаривающих научилась по крайней мере чувствовать присутствие ссылки, цитаты, намека…
Когда кто-нибудь приходил, Маша садилась в угол и слушала. Участвовать в этих разговорах она совсем не умела, но выходила на кухню поставить чайник и приносила чашки на овальный стол, а когда гости уходили, мыла эти хрупкие чашки, боясь кокнуть. Она была почти бессловесной фигурой, к ней никто и не обращался, разве что бывшая аспирантка Женя, самая из всех симпатичная, задавала ей время от времени какие-то странные вопросы – читала ли она Батюшкова, например… А его и в школе-то не проходили…