Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Никаких коз поблизости не просматривалось, перед раненым распростерлась только газета «Звезда Востока», придавленная стаканом крупного табака, цветом напоминавшего сухой укроп на канувшем в небытие подоконнике Берла.
– Махру толкает, – так же непонятно пояснил Шимон и снова больно потыкал локтем в бок: – Зырь, зырь!..
Ничего не понять. Но собравшаяся публика явно ждала какого-то номера, и он начался. Пришлепнув газету тапком, фокусник оторвал от нее на диво аккуратный квадрат, щепоткой просыпал по нему мохнатую табачную дорожку, осторожно поднес к губам, вдохновенным движением провел языком по краю и с каким-то неуловимым использованием колена свернул трубочку; затем забросил ее в рот, загнул уголком – и кто-то из поклонников уже тянул ему зажженную спичку.
Виртуоз блаженно затянулся, публика зааплодировала. Эта газетная трубочка, понял Бенци, и звалась козьей ножкой.
– Ему в госпитале, кто не курит, собирают допта-бак, а на выручку он берет на всю шоблу первача. Знаешь, зачем у галифе эти пузыри по бокам? В одну суешь одну бутылку, в другой – другую. Слышал песню: три танкиста выпили по триста, а водитель выпил восемьсот? Ты запоминай: пока все на него пялятся, и надо брать кассу. Учись, пока я жив!
Шимон полосатой молнией метнулся к «тандыру» и с лепешкой в руке молниеносно нырнул в… Но табачный торговец, почти не меняя своей уютной позы, чуть привстал с ведра, протянул ногу в тапке – и Шимон уже лежал лицом в глиняной пыли, а торговец стоял коленом на его тельняшке, завернув за спину полосатую руку с лепешкой. Бенци и через полвека казалось, что он и здесь продолжал мечтательно попыхивать своей газетной трубочкой.
Еще мгновение – и толпа сомкнулась вокруг них.
Может быть, нужно было броситься на эти спины, закричать, что это его брат, что он больше не будет?.. Кто знает, может, и сработало бы… Но Бенци в ту пору ощущал людей такой же неодушевленной стихией, как жара, ветер, пыль: не станешь ведь умолять солнце, чтобы оно не жгло, не станешь просить ветер и пыль, чтобы они не набивались под веки!..
Да и раздумывать было некогда – толпу уже расталкивала стихия еще более неумолимая – военный патруль с винтовками через плечо.
Покрытый глиняной пылью орлиный нос Шимона горел арбузной ссадиной, две струйки помидорной крови бежали из него по глиняным руслам на разодранную пыльную тельняшку; пилотки не было, в рассыпавшийся казацкий чуб пыль была втерта так, словно об него вытирали ноги. Бледный как мертвец, затравленно озираясь, Шимон клятвенно твердил срывающимся голосом: сука буду, не брал, глаз даю, не брал… Но конвой, как и положено стихиям, оставался глух и нем.
На Бенци Шимон даже не глянул, и Бенци тоже не пытался посылать Шимону какие-то сигналы – в нем уже давно отмерли все не приносящие пользы порывы. Ужаснуть его что-либо, не представляющее непосредственной опасности, тоже не могло, но Бенциону Шамиру теперь казалось, что самым ужасным он ощущал общую радостную приподнятость – все обменивались радостными впечатлениями, словно где-нибудь в лесу завалили матерого кабана.
Главным героем, естественно, был тот, кто свалил зверя. Старый разведчик, старый разведчик, восхищенно повторяли все друг другу, хотя победитель Шимона был совсем не старый – он и из детских бинтов своих посматривал с совершенно детской гордостью.
– Чего смотришь, пацан? – что-то углядел он в глазах Бенци. – Этих шакалов только так и учить! По законам военного времени! Хочешь докурить? – протянул он Бенци свою козью ножку, но Бенци замотал головой с невольным ужасом: его ужаснуло, догадывался Бенцион Шамир, подступающее понимание того, что мучить и убивать друг друга могут не только какие-то чудовища, но и самые что ни на есть милые люди. Смотря какая сказка ими овладеет, тысячи раз повторял Бенцион Шамир. А вообще-то людей превращает в чудовищ чаще всего страх друг перед другом.
– Не хошь как хошь, налетай, братва, подешевело, турецкий табачок, сорт «Казбек»!
Старый разведчик на все просьбы отвечал прибаутками: просили добавить – он обещал: «Прокурор добавит!», просили попробовать – предостерегал: «Одна попробовала – семерых родила».
Жизнь сомкнулась над Шимоном даже не злорадным торжеством – жизнерадостным забвением.
* * *
Исчезновение Шимона мама тоже приняла на удивление легко: в последнее время она могла говорить только о том, что им в ближайшие недели предстоит голодная смерть. И говорила она об этом без всяких признаков отчаяния, а с какой-то хозяйственной хлопотливостью – непременно прибавляя: ну, за Шимона беспокоиться нечего, он теперь на государственном обеспечении. И так же неизменно задерживала взгляд на Бенци, как бы примеривая и к нему ту же участь. Однако ее тяжелый вздох каждый раз показывал, что она снова убедилась в его полной непригодности для какого бы то ни было карьерного роста.
И, стало быть, в его обреченности. Но походило на то, что эта мысль уже не могла ужаснуть ее намного сильнее, чем самого Бенци – в котором она пробуждала лишь чисто умственное понимание, что надо бы что-то предпринять. Для начала хотя бы перепугаться.
Однако перепугаться никак не удавалось – во время дезинфекций Бенци разве что с некоторым любопытством оглядывал свои голые ноги, все больше и больше напоминающие куриные, свой голый живот, все больше и больше напоминающий живот беременной тетки, которая постоянно попадалась ему на глаза в вошебойке, не проводившей особых границ между полами, как не вдавались в подобные мелочи и сами вши. Пожалуй, это ее не по дням, а по неделям растущий купол, белый с темными подпалинами, был единственным предметом, вызывавшим у него сколько-нибудь осознанную брезгливость: без всего остального – без вшей, без общего сортира – обойтись было нельзя, а без этого можно, это было выбрано по доброй воле.
Бенцион Шамир решительно не мог вспомнить, какой безвестный гений дал матери этот спасительный совет, для ее собственного хитроумия явно недоступный: она привела его в детский дом и объявила приблудившимся сиротой, кормить которого некому – что хотите, то с ним и делайте. И поспешно удалилась, прежде чем ей успели что-то ответить, так что директрисе пришлось бы именно что гнать его на глиняную улицу на глазах у доброго товарища Сталина, поднявшего на руки девочку-нацменку.
Вряд ли это могло быть на самом деле, но директриса, холодно блистающая литой, как ложка, алюминиевой сединой, теперь представлялась Бенциону Шамиру затянутой в портупею с брезентовым ремнем, на пряжке которого была выдавлена пятиконечная звезда.
Заслышав ее чеканный шаг, он заранее вытягивался в струнку у беленой стены и покорно подставлял свою тюремную стрижку в арбузных пятнах зеленки для беглого, но внимательного просмотра. Затем она заглядывала в уши, за серый шиворот, и, только сделавшись совсем взрослым, Бенци понял, что это был не очередной урок покорности, а забота: директриса самоотверженно боролась и кое-как справлялась и с педикулезом, и с недоеданием. Однако Бенци не мог разделить общего восторга, когда им на обед в алюминиевые миски шлепнули по ложке той самой свинины, которой так долго запугивали клерикалы. Это была шефская армейская тушенка, и Бенци хотя и с содроганием, но беспрекословно проглотил ее вместе с перловой кашей, именуемой «шрапнелью», – кто он был такой, чтобы хоть в чем-то иметь свой вкус!