Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он строго прикрикнул на двух кудлатых, страховидных кавказских овчарок, захлебывавшихся злобным лаем.
— В позапрошлом году удостоился от профсоюза путевки в Теберду, оттуда и привез щеночков. В наших краях звери невиданные. Волки, и те приближаться к кордону опасаются, а о людях и не говорю…
Власьев говорил без остановки, как уставший от долгого одиночества человек, и в то же время галантно помогал Зое снять шубку в просторных темноватых сенях.
— А вы, Григорий Петрович, ребят раздевайте, и сами тоже. В горнице-то у меня тепло…
— Сейчас, сейчас. Ты, Зоя, иди с парнями, а мы сейчас…
Когда они остались вдвоем, бывший старший лейтенант сразу посерьезнел.
— Нужно понимать, случилось что, Григорий Петрович? — Несмотря на более чем двадцатилетнюю дружбу, они обращались друг к другу исключительно на «вы» и по имени-отчеству, как принято было в старое время между людьми хотя и одного почти общественного положения, но с восьмилетней разницей в возрасте.
— Можно сказать, что и случилось. Только сначала бы машину загнать в сарай какой-нибудь или на сеновал. Не стоит в такую погоду на улице бросать. Воду из радиатора слить опять же. А потом и поговорим. Тем более я к разговору кое-чего прихватил, и закусочки столичной…
Хозяин предвкушающе потер руки.
— «Столичная» — это хорошо. Я хоть совсем бирюком заделался, а к хорошему застолью вкуса отнюдь не потерял…
Пришлось изрядно поработать лопатами, пока наконец «эмку» не водворили в до половины забитый сеном сарай.
Перенесли в дом багаж наркома.
Власьев повертел в руках «ППД».
— Недурная штучка. Видел в журнале, а вблизи — не приходилось. Это теперь что, высшим чинам для самообороны выдают или на медведя сходить думаете? Нет, на медведя не подойдет, слабовато будет…
— Для самообороны, — криво усмехнулся Шестаков.
Власьев понимающе кивнул и больше ничего не спрашивал.
После простого, но обильного и сытного обеда — грибной суп, жаренная большими кусками свинина (дикая, естественно) с гречневой кашей, многочисленные соленья, — дополненного московской колбасой, икрой и крабами, Зою и детей окончательно разморило.
Власьев отвел им для отдыха угловую комнату в два окна с широкой деревянной кроватью, задернул плотные домотканые занавески.
— Поспите, Зоя Степановна. Спешить теперь некуда, а под такую пургу куда как хорошо спится…
Вышел, аккуратно притворил за собой дверь.
— Ну что, Григорий Петрович? Пойдем дровишек принесем, баньку растопим, к вечеру как раз и нагреется. Да и поговорим…
У буйно разгоревшейся печки-каменки (тяга в трубе была так хороша, что то и дело срывала пламя с березовых дров и уносила его вверх, в буйство стихий, яркими оранжевыми лоскутами) в тесноватом, два на два метра предбаннике Шестаков поставил на лавку недопитую за обедом бутылку водки, Власьев добавил старинный зеленый штоф собственного изготовления самогона, очищенную луковицу и большой ломоть ржаного хлеба.
— Ну вот, теперь и побеседуем, Николай Александрович. Кстати — подарочек вам. — Нарком протянул егерю свой никелированный «ТТ». Сделанный по спецзаказу, номера пистолет не имел. Впрочем, роли это не играло никакой, если потребуется, органам нетрудно будет выяснить, когда и для кого он делался.
— Благодарю, вещица красивая. Застрелиться приятно будет…
— Отчего же именно застрелиться? — Слова егеря Шестакова неприятно удивили.
— А для чего он мне еще? Для служебных надобностей казенный «наган» есть, «драгунка»[10], для охоты — ружей пять штук. А вот если власть до меня доберется, арестовывать придет — тогда непременно из вашего пистолетика и застрелюсь. Последнее, так сказать, «прости» от старого товарища…
— Вы скажете, Николай Александрович… А впрочем… — Не спеша, в коротких, но точных фразах Шестаков изложил Власьеву события последних полусуток.
Словно бы речь шла о рискованной, но в целом удачной охоте на крупного зверя.
Егерь слушал внимательно, но спокойно, дымил слишком хорошей и непомерно дорогой для этих мест папиросой, которые если бы и завозили в осташковское райпо, купить без риска привлечь к себе пристальное и недоброе внимание не мог бы никто, за исключением секретаря райкома, пару раз наполнил граненые стаканчики.
— Удивлены, Николай Александрович? — спросил Шестаков, закончив рассказ.
— Удивлен. Но не тому, что вы имеете в виду. Скорее — себе. Как я в вас ошибался. Последние десять лет, признаюсь честно, считал вас конченым человеком. Предавшимся большевикам. Поддерживал отношения по старой памяти. Ну и из благодарности, конечно. Порвать совсем — сил не было, да и смысла не видел. Все ж таки хоть изредка поговорить с человеком из собственной молодости… А уважать — так почти и не уважал уже…
— Спасибо за откровенность, Николай Александрович.
Обиды нарком не ощутил. Словно бы сказанное к нему совершенно не относилось. А возможно, так оно и было. Себя прошлого, еще позавчерашнего, он воспринимал сейчас очень отстраненно.
— Чего уж. А вы вот каким оказались. Дошли, значит, до точки, а за ней…
— Переход количества в качество. По Марксу — Энгельсу.
Власьев посмотрел на него внимательно.
— Все равно я чего-то здесь не понимаю. Вы должны были или сорваться гораздо раньше, ну, не знаю, после процесса Промпартии, после всех этих кировских дел… Или продолжать принимать и остальное как должное. Включая собственный арест…
Шестаков, продолжая удивляться себе не меньше, чем Власьев только что начал, сухо рассмеялся:
— Я, наверное, вроде монаха Варлаама. «По писаному худо разбираю, но разберу, коль дело до петли-то доходит…»
— Может быть, может быть, — с сомнением в голосе ответил бывший старший лейтенант, хотя и непонятно было, в чем он теперь-то сомневается. Разве что в подлинности самого рассказа.
Шестаков выложил перед ним рядком четыре чекистских удостоверения. Красноармейскую книжку бойца-конвойника он забирать с собой не стал. Никчемная вещь.
— А в саквояже у меня четыре их же «нагана»…
Помолчали, еще подымили папиросами.
Печка разгорелась в полную силу, и в предбаннике становилось уже жарковато.
— Ну-ну, так — значит, так… — Власьев запустил пальцы в бороду. Полуседая, окладистая, она сильно его старила, придавала вид диковатый и одновременно патриархальный. Никто не дал бы егерю его сорока восьми лет, окружающие, кроме кадровика в райкомлесе, считали, что Лексанычу далеко за пятьдесят, и сам он ненавязчиво культивировал такое мнение.