Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернувшись в каюту к шведам и японцам, Франклин вспомнил цикл телепередач о психологии, который его как-то попросили провести. Цикл отменили после первой же пробной пленки, о чем никто особенно не жалел. Среди прочего в нем рассказывалось об эксперименте по определению грани, за которой собственные интересы побеждают альтруизм. В такой формулировке это звучало почти солидно; однако сам опыт показался Франклину отвратительным. Исследователи брали недавно родившую самку обезьяны и помещали ее в специальную клетку. Мать продолжала кормить и ласкать своего детеныша примерно таким же образом, как это делали в пору материнства жены экспериментаторов. Затем они включали ток, и металлический пол клетки постепенно нагревался. Сначала обезьяна беспокойно подпрыгивала, потом долго, пронзительно кричала, потом пыталась стоять по очереди на каждой ноге, ни на секунду не выпуская детеныша из рук. Пол становился все горячее, мучения обезьяны — все заметнее. Наконец жар оказывался нестерпимым, и перед ней, по словам экспериментаторов, вставал выбор между альтруизмом и собственными интересами. Она должна была либо терпеть сильнейшую боль и, возможно, пойти на смерть ради сохранения своего потомства, либо положить детеныша на пол и влезть на него, чтобы избавить себя от дальнейшей пытки. Во всех случаях, раньше или позже, собственные интересы торжествовали над альтруизмом.
Этот эксперимент вызвал у Франклина омерзение, и он был рад, что все закончилось пробным выпуском и ему не пришлось показывать публике такие вещи. Теперь он чувствовал себя примерно как та обезьяна. Ему надо было выбрать один из двух равно отталкивающих вариантов: или бросить свою подругу, сохранив себя незапятнанным, или спасти подругу, объяснив невинным людям, что справедливость требует убить их. И спасет ли это Триш? Франклину не гарантировали даже его собственной безопасности; возможно, в качестве ирландцев их обоих лишь переместят в конец списка смертников, но все же не вычеркнут оттуда. С кого они начнут? С американцев, с англичан? Если с американцев, долго ли придется ждать англичанам? Четырнадцать, шестнадцать американцев — он жестокосердно перевел это в семь-восемь часов. Если они начнут в четыре, а правительства будут стоять на своем, с полуночи начнут убивать англичан. А в каком порядке? Мужчин первыми? Кто подвернется? По алфавиту? Фамилия Триш — Мейтленд. Как раз посередине алфавита. Увидит ли она рассвет?
Он представил себя стоящим на теле Триции, чтобы уберечь свои обожженные ноги, и содрогнулся. Ему придется прочесть лекцию. Вот в чем разница между обезьяной и человеком. В конце концов человек все-таки способен на альтруизм. Именно поэтому он и не обезьяна. Конечно, вероятнее всего, что после лекции его аудитория сделает прямо противоположный вывод, решит, будто Франклин действует в собственных интересах, спасает свою шкуру гнусным угодничеством. Но в этом особенность альтруизма: человек всегда может быть превратно понят. А потом он им всем все объяснит. Если будет какое-нибудь потом. Если будут они все.
Когда появился помощник, Франклин попросил снова отвести его к главарю. В обмен на лекцию он хотел вытребовать неприкосновенность для себя и Триции. Но помощник пришел только за ответом; продолжать переговоры захватчики не собирались. Франклин понуро кивнул. Все равно он никогда толком не умел торговаться.
В два сорок пять Франклина отвели в его каюту и разрешили принять душ. В три он вошел в лекционную, где был встречен самой внимательной в его жизни публикой. Он налил себе из графина затхлой воды, которую никто не позаботился переменить. Почувствовал накат изнеможения, подспудную толчею паники. Всего за день мужчины успели обрасти бородами, женщины смялись. Они уже не походили на самих себя или на тех, с кем Франклин провел десять дней. Может быть, благодаря этому их будет легче убивать.
Прежде чем начать писать самому, Франклин понаторел в искусстве как можно доступнее излагать чужие мысли. Но никогда еще сценарий не будил в нем таких опасений; никогда не ставил режиссер таких условий; никогда не платили ему такой необычной монетой. Согласившись выступать, он поначалу убедил себя в том, что непременно найдет способ сообщить аудитории о вынужденном характере лекции. Придумает какую-нибудь уловку вроде тех фальшивых минойских надписей; или так все преувеличит, выкажет такой энтузиазм по поводу навязанной ему идеи, что публика не сможет не заметить иронии. Но нет, все это не годилось. Ирония, вспомнил Франклин определение одного старого телевизионщика это то, чего люди не понимают. А уж в нынешних условиях пассажиры наверняка не станут выискивать ее в словах Франклина. Беседа с помощником только ухудшила дело: помощник дал точные инструкции и добавил, что всякое отклонение от них повлечет за собой не только отказ вывести мисс Мейтленд из группы англичан, но и непризнание ирландского паспорта самого Франклина. Они-то умели торговаться, эти гады.
— Я надеялся, — заговорил он, — что при следующей нашей с вами встрече продолжу рассказ об истории Кносса. К сожалению, как вы знаете и сами, обстоятельства изменились. У нас гости. — Он сделал паузу и поглядел вдоль прохода на главаря, стоящего перед дверьми с охранниками по обе стороны. — Теперь все иначе. Мы в руках других людей. Наша… участь больше от нас не зависит. — Франклин кашлянул. Начало выходило не слишком удачное. Он уже стал сбиваться на иносказания. Единственным его долгом, единственной задачей, которая стояла перед ним как перед профессионалом, было говорить максимально прямо. Франклин никогда не отрицал, что работает на публику и не раздумывая встанет на голову в ведре с селедкой, если это увеличит число его зрителей на несколько тысяч; но где-то в нем крылось остаточное чувство — смесь восхищения и стыда, — заставлявшее его держать на особом счету тех рассказчиков, которые были совсем другими, чем он: тех, что говорили спокойно, своими собственными, простыми словами, и чье спокойствие придавало им вес. Зная, что никогда не будет похож на них, Франклин попытался сейчас следовать их примеру.
— Меня попросили объяснить вам положение дел. Объяснить, как вы… мы… оказались в такой ситуации. Я не специалист по ближневосточной политике, но попробую рассказать все так, как я это понимаю. Для начала нам, наверное, придется вернуться в девятнадцатое столетие, когда до образования государства Израиль было еще далеко… — Франклин вошел в привычный, спокойный ритм, словно боулер, размеренно бросающий мячи. Он чувствовал, что слушатели понемногу расслабляются. Обстоятельства были необычны, но им рассказывали интересную историю, и они открывались навстречу рассказчику, как испокон веку делала публика, желающая знать, откуда все пошло, жаждущая, чтобы ей объяснили мир. Франклин изобразил идиллическое девятнадцатое столетие — сплошь кочевники, да козопасы, да традиционное гостеприимство, позволяющее вам по три дня проводить в чужом жилище, не подвергаясь расспросам о цели вашего визита. Он говорил о ранних поселениях сионистов и о западных концепциях собственности на землю.
О Декларации Бальфура. Об иммиграции евреев из Европы. О второй мировой войне. О вине европейцев в том, что за фашистский геноцид пришлось платить арабам. О евреях, которых преследования нацистов научили тому, что единственный способ уцелеть — это самим стать такими же, как нацисты. Об их милитаризме, экспансионизме, расизме. Об их упреждающем ударе по египетскому воздушному флоту в начале Шестидневной войны, который был полным моральным эквивалентом Перл-Харбора (Франклин умышленно не смотрел на японцев — и на американцев — ни в этот момент, ни в течение еще нескольких минут). О лагерях беженцев. О краже земли. Об искусственной поддержке израильской экономики долларом. О зверствах по отношению к обездоленным. О еврейском лобби в Америке. Об арабах, просивших у западных держав лишь той справедливости, какую уже нашли у них евреи. О печальной необходимости прибегнуть к насилию, уроке, преподанном арабам евреями точно так же, как прежде — евреям нацистами.